Произведение в алом
Шрифт:
Прожив в «городе с неуловимым пульсом» двадцать лет, писатель вынужден был переступить «порог» и уехать в Вену. Причиной тому послужила настоящая травля, развязанная против него пражским полусветом, который давно уже раздражали эпатирующие выходки этого несносного, окутанного мистической аурой «парвеню». В результате обвиненному в мошенничестве нарушителю спокойствия - «Он даже спиритизм умудрился поставить себе на службу и с его помощью проворачивал свои темные делишки», - писала в 1902 году пражская газета «Богемия» - пришлось провести в заключении два с половиной месяца: ровно столько времени понадобилось следственным органам, дабы убедиться в полнейшей невиновности банкира (в 1889 году Майринк совместно с племянником поэта Христиана Моргенштерна основал банкирский дом). После своего освобождения Майринк пытался реабилитировать себя,
Весьма неприглядную роль во всей этой истории сыграли господа офицеры имперско-королевского Пражского гарнизона, которые, получив от Майринка вызов на дуэль, не только в грубой форме отказали ему в сатисфакции, но и настрочили на него донос, обвиняя в оскорблении чести императорского мундира, и некий полицейский советник Олич, продажную и лицемерную натуру которого Майринк увековечил в «Големе» под именем «судейского хорька» Очина. Интересно, что Олич умер за четыре дня до смерти писателя, но и эта, казалось бы, малозначительная деталь не осталась незамеченной: в одной берлинской газете немедленно появилась заметка «Своего врага он увлек за собою в могилу»[30].
Однако, даже покинув «город с неуловимым пульсом», Майринк никогда его не забывал. Много лет спустя вспоминая свое детское впечатление о Праге, он писал: «Уже в тот первый день, когда я шагал по древнему Каменному мосту над покойно несущей свои воды Мольдау, направляясь к Градчанам с их излучающим сумрачное высокомерие Градом, таким же чопорным, надменным и неприступным, как обитавшие в нем на протяжении веков поколения Габсбургов, - уже тогда в мою детскую душу закрался темный необъяснимый ужас. С тех пор, пока я жил в Праге - а я прожил в городе С неуловимым пульсом целую жизнь, - она не покидала меня ни на миг. Она и потом меня не оставила,
даже сейчас, стоит мне только вспомнить о Праге или увидеть во сне -и ледяной озноб пробегает по моему телу. Все, что я когда-либо пережил, любые случайные, полузабытые образы прошлого, мне не составляет труда увидеть "в духе" - вот они, предо мной, стоят, исполненные жизни!
– и только город с неуловимым пульсом гоню я с глаз моих, когда его хищный готический профиль заслоняет собой другие воспоминания, проступая так сверхъестественно отчетливо, что уже не кажется чем-то реальным, а скорее - призрачным...»[31]
В 1911 году Майринк с семьей переезжает в маленький городок Штарнберг, близ Мюнхена. Там, в небольшой вилле на берегу Штарнбергского озера, которую писатель в память о легендарной градчанской обители «Азиатских братьев» назвал «Домом у последнего фонаря», и был написан первый, прославивший Майринка роман...
Композиционно «Голем» представляет две «линии»: одна - это продолжающаяся в течение часа медитация о «камне, похожем на кусок сала», некоего инкогнито, проживающего в пражском отеле, другая -герметический путь Атанасиуса Перната, как две капли воды схожего с этим неизвестным, «погребенным под могильной плитой лунного света». В финале романа обе линии, словно в фокусе, сходятся на гладком и скользком, как кусок сала, камне и... снова расходятся...
Судорожные попытки сознания, заинтригованного загадочной личностью инкогнито, хоть как-то идентифицировать эту персону ни к чему не приводят: текст попросту не дает возможности прийти к какому-то однозначному решению. В самом деле, кем приходится этот неизвестный таинственному резчику по камню, похожему на средневекового французского шевалье и по каким-то неведомым причинам проживающему в еврейском гетто? Родственником? Потомком? Такая мысль напрашивается, тем более, как уже говорилось выше, для Майринка характерно особое отношение к кровному родству и вообще к роду как к некой магической цепи, тянущейся из бездны прошлого к своей сокрытой в бездне будущего метафизической цели, реализация которой является своеобразным искуплением для всех ветвей генеалогического древа. Но, увы, в тексте не содержится ни малейших намеков на какое-либо кровное родство.
Быть может, речь идет об реинкарнации личности Перната? Однако очень хорошо известно крайне негативное отношение
писателя к подобным спекулятивным измышлениям последователей госпожи Блаватской.
А что, если это сам Атанасиус Пернат? В конце концов, в тексте
Остается предположить, что этот инкогнито - совершенно посторонний человек, на которого через шляпу Атанасиуса Перната перешло и его бессмертное Я... Ну что же, это вполне вероятно, к тому же в пользу такого вывода свидетельствует то, что подобный ход уже применялся Майринком в его рассказах («Растения доктора Синдереллы») и в более поздних романах («Вальпургиева ночь», «Ангел Западного окна»), но, в таком случае, чем объяснить столь поразительное внешнее сходство неизвестного и Перната? Впрочем, ответить на этот вопрос можно, если вспомнить, что происходило с самим Пернатом, пытавшимся представить себе лицо Голема, - «теперь я, по крайней мере, знал, каков этот таинственный незнакомец, и в любое мгновение, стоило мне только захотеть, мог снова почувствовать его в себе - или себя в нем?
– однако воочию, так, как если бы смотрел со стороны, представить себе этот пугающе странный, неподвластный времени лик, становившийся вдруг моим вторым лицом, по-прежнему не могу и, наверное, не смогу никогда. Он - как негатив, как невидимая форма для отливки, рельеф которой недоступен моим органам осязания, и то единственное, что мне остается, чтобы ощутить выражение, запечатленное в неведомой маске, - это, расплавив самого себя, влиться в нее... Так, и только так, изнутри, своим собственным Я заполняя все ее выпуклости и углубления, повторяя собой каждую ее черточку, я могу познать сокровенный образ этой предвечной матрицы...»[32]. Ну что же, допустим, правда
тогда придется принять как непреложный факт, что и Пернат и неизвестный обладали одним и тем же лицом - тем самым «мертвенно-неподвижным, безбородым ликом с выдающимися скулами и раскосыми глазами»...
Итак, обе последние версии равно вероятны, но ни подтвердить, ни опровергнуть ни одну из них с помощью текста невозможно. Думается, Майринк совершенно намеренно спрятал все концы в воду, прибегнув к своему излюбленному приему парадокса, когда загнанное в логический тупик сознание, отчаянно пытаясь найти выход, получает возможность неким парадоксальным образом, очень хорошо выраженным известной герметической формулой «obscurum per obscurius, ignotum per ignotius[33],осуществить прорыв на иной, более высокий уровень, лишенный стереотипных клише профанного мышления. Аналогичная техника применялась в школах дзэн-буддизма, послушники которых добивались расширения сознания с помощью медитации над коанами -традиционными парадоксальными высказываниями, своего рода загадками, такими, как, например, следующая: «Хлопнув в ладоши, мы слышим звук хлопка. Но как звучит хлопок одной рукой?»
Весьма показательно, что поиски Атанасиуса Перната, предпринятые встревоженным странным «наваждением» инкогнито, символически повторяют странствование самого Перната через подземный лабиринт в тайную камеру Голема - неизвестный пересекает «море страстей» (бурные воды Мольдау), являющее собой беды и напасти внешнего мира, и, достигнув «потустороннего берега», восходит на «Гору спасения» (холм, вершину которого венчают готические шпили собора Св. Вита), где предстает вратам в сокровенную обитель «Азиатских братьев», выполненным в виде царственного Гермафродита-Ре-биса (в случае Перната вход в недоступную для простых смертных камору призрачного Пагада был запечатан массивным люком в форме звезды Соломона). Впрочем, ничего удивительного в столь полном соответствии нет, ибо и то и другое путешествие архетипически связаны с инициатическим странствованием к «Сердцу Мира» - разумеется, в подобных случаях подразумеваются вторичные образы этой полярной сигнатуры...