Проклятье вендиго
Шрифт:
— Может, он соврал, — предположил он. — И дом вовсе не покинут.
— Вы видите внутри свет? — спросил Граво. — Я не вижу. Мсье Генри, у вас молодые глаза. Вы где-нибудь видите свет?
Я не видел. Только темные окна, тускло отражающие блики от бочек с углями во дворе.
— И у нас нет света, — заметил Граво. — Какой толк бродить в темноте?
— Еще не совсем стемнело, — возразил Доброгеану. — У нас есть несколько часов.
— Может быть, мы по-разному понимаем, что такое темнота. Пусть нас рассудит мсье Генри. Каково твое
Меня так редко спрашивали о моем мнении, что я даже не знал, есть ли оно у меня, пока оно не выскочило у меня изо рта.
— Нам надо войти. Мы должны знать.
Мы поднимались по шаткой задней лестнице. Доброгеану шел впереди, одна рука была засунута в пальто и наверняка сжимала револьвер. Я шел следом, нащупывая пальцами рукоятку ножа, чтобы успокоить нервы. Граво был в арьергарде и по-французски бормотал что-то похожее на проклятия. Раз или два я уловил слово «Пеллинор».
Лестница была тревожно непрочной и раскачивалась с каждым нашим шагом, старые ступени жалостно скрипели и протестующе стонали. Мы добрались до площадки четвертого этажа, где наш предводитель достал из кармана револьвер и толкнул дверь. Мы последовали за ним.
Во всю длину здания шел узкий, плохо освещенный коридор; его стены почернели от копившейся десятилетиями грязи, на полу блестели пятна воды и более темные кляксы неизвестного происхождения, возможно, моча или испражнения, потому что в коридоре воняло и тем, и другим, а также вареной капустой, табаком, дровяным дымом и еще особым запахом человеческого отчаяния.
Было очень холодно и смертельно тихо. Мы с минуту стояли не двигаясь и едва дыша, пытаясь услышать какие-нибудь признаки жизни. Ничего.
Доброгеану прошептал:
— Конец коридора, последняя дверь налево.
— Уилл Генри должен пойти первым, — предложил Граво. — Он самый маленький, и у него самая легкая поступь. Мы останемся здесь и прикроем его.
Доброгеану уставился на него из-под густых седых бровей.
— Как вы вообще стали монстрологом, Граво?
— Комбинация семейного давления и социальной недоразвитости.
Доброгеану хмыкнул.
— Пойдем, Уилл. Граво, оставайтесь здесь, если хотите, но следите за лестницей!
Мы осторожно двинулись по коридору, по пути оставив справа центральную лестницу. Единственным источником света был пожарный выход, и по мере того, как мы шли, этого света становилось все меньше.
Доброгеану перешагнул через сверток из тряпок и указал мне на него, чтобы я в темноте не запнулся. К своему удивлению, я увидел, что сверток шевелится и что в тряпье завернут ребенок всего нескольких месяцев от роду, с широко открытым в жалостном беззвучном крике ртом. Его темные глаза беспокойно крутились в глазницах, тонкие, как тростинки, руки хватали воздух.
Я потянул старика за рукав и показал на ребенка. Он изумленно поднял брови.
— Он жив? — прошептал он.
Я присел перед брошенным ребенком на корточки. Маленькая ручонка крепко схватила меня за палец. Глаза, казавшиеся очень большими на истощенном лице, уставились на меня. Ребенок с явным любопытством меня изучал, сжимая мой палец.
— Где-то здесь должны быть его родители, — предположил Доброгеану. — Пошли, Уилл.
Он заставил меня встать. Ребенок не заплакал, когда я отнял свой палец. Возможно, он был слишком слаб или слишком болен, чтобы плакать.
Доброгеану пошел по коридору, но я не двинулся с места. Я смотрел на ребенка у своих ног. Для меня это было слишком. Как часто я оплакивал свою судьбу, огромную несправедливость смерти моих родителей или свою службу у эксцентричного гения, чьи мрачные погони толкали меня в самые тревожные ситуации и даже заставляли рисковать жизнью? Но что это было по сравнению с голодным ребенком, брошенном в грязном коридоре, пропахшем мочой и капустой? Да что я знал о страдании?
— В чем дело? — спросил Доброгеану. Он обернулся и увидел, что я не схожу с места.
— Мы не можем просто бросить его здесь, — сказал я.
— Если мы его возьмем, то что случится, когда за ним вернутся его родители? Оставь его, Уилл.
— Мы можем отнести его священнику, — сказал я. — Он разберется, что нужно сделать.
Я видел, как темные глаза ребенка ищут меня в сгущающейся ночи.
«Линия раздела между тем, что мы есть, и тем, чего мы добиваемся, тонка, как лезвие бритвы. Мы будем помнить о своей человечности».
Моя душа корчилась от боли. Мне казалось, будто меня размалывают между двумя огромными жерновами.
Доброгеану был уже в конце коридора.
— Уилл! — тихо позвал он. — Оставь его!
Прикусив губу, я перешагнул через ребенка. Что я мог сделать? Его страдания никак не были связаны со мной. Будь я рядом или нет, он бы все равно оставался в этом холодном вонючем коридоре. Поэтому я перешагнул через него. Я повернулся к нему спиной и ушел.
Ребенок не заплакал обо мне; в его глазах я опознал то же тупое безразличие, которое видел в пустыне; так смотрел сержант Хок в ночь своего исчезновения — пустой взгляд голода, невыразимая боль желания.
Доброгеану начал стучать в дверь. Звук бился между близко стоящими стенами, как все звуки в почти полной темноте, казался очень громким. Мы подождали, но никто не отвечал. Тогда он повернул ручку, и дверь с недовольным скрипом открылась.
— Эй! — позвал старый монстролог. — Je nekdo doma? — Он достал свой револьвер.
Квартира Новаковых была типичной жалкой ночлежкой: стены с осыпающейся штукатуркой, потолок с пятнами от протекшей воды, покоробленный пол, жалобно скрипящий от каждого шага. Однако комната была опрятной, мрачные стены кто-то пытался расцветить дешевыми наклейками с изображением ярких солнечных пейзажей. Это было печально — почти жестоко: поля нарциссов и лилий, насмехающихся над окружающим их убожеством.