Проклятье вендиго
Шрифт:
Я беззвучно застонал. Какого бога я обидел, что вынужден такое терпеть?
— Думаю, когда-нибудь ты станешь хорошим мужем, Уильям Генри, — решила она. — Для женщины, которая любит, чтобы мужья были робкими, но верными. Ты совсем не такой, за какого я выйду замуж. Мой муж будет храбрым и очень сильным и высоким, и он будет музыкальным. Он будет писать стихи и будет умнее, чем мой дядя и даже твой доктор. Он будет умнее, чем мистер Томас Альва Эдисон.
— Как жаль, что у него уже есть жена.
— Ты шутишь, но разве ты никогда
— Мне двенадцать лет.
— А мне тринадцать, почти четырнадцать. При чем здесь возраст? Джульетта нашла своего Ромео, когда она была в моем возрасте.
— И посмотри, что с ней случилось.
— Да, ты в самом деле его ученик. Ты что, не веришь в любовь?
— Я недостаточно о ней знаю, чтобы верить или не верить.
Она перекатилась через кровать, и ее лицо оказалось совсем рядом с моим. Я не смел повернуться к ней.
— Что бы ты сделал, если бы я сейчас, прямо сейчас тебя поцеловала?
В ответ я только покачал головой.
— Думаю, ты бы упал в обморок. Ты ведь никогда не целовался с девушкой?
— Нет.
— Может, проверим мою гипотезу?
— Я бы не стал.
— Почему нет? — Я чувствовал на своей щеке ее теплое дыхание. — Разве ты не готовишься в ученые?
— Я бы предпочел, чтобы Смертельный Монгольский Червь разжижил мою плоть.
Мне не следовало этого говорить. Думаю, до того момента она не вспоминала о черве. Не успел я запротестовать, как она стянула повязку и открыла мою рану. Я замер, чувствуя, как ее дыхание приближается к ране.
— По-моему, я никогда не видела такой большой коросты, — прошептала она. Она прикоснулась там кончиком пальца. — Больно?
— Нет. Да.
— Так да или нет?
Я не ответил. Я дрожал. Мне было очень тепло, но я дрожал.
Матрац мягко скрипнул. Пружины сжались под ее весом, наклонив меня к ней. Ее влажные губы прижались к моей поврежденной плоти.
— Ну, вот. Вот тебя и поцеловали.
Я скоро обнаружил, что Лиллиан Трамбл Бейтс, помимо всего прочего, была еще и страшной лгуньей. Хотя она не кусалась и только немножко пускала слюни, она жутко храпела. К часу ночи я уже всерьез подумывал о том, чтобы приглушить звук, положив ей на лицо подушку.
Между тем я был рад, что остался одетым. Ночью в комнате стало очень холодно; у меня онемел кончик носа. Думаю, Лилли тоже замерзла, потому что она во сне повернулась и прижалась ко мне. Это одновременно и смущало, и было приятно.
«Мы больше того, что отражается в Желтом Глазе», — говорил фон Хельрунг.
Со свернувшейся рядом Лилли я смотрел на золотой луч света от уличного фонаря внизу. Я встал к нему. Я вошел в него. Ничего не осталось, кроме золотого света.
Потом я услышал в вышине ветер. И больше не было ничего. Я слышал ветер, но не чувствовал его. Я бестелесно парил в золотом свете.
В вое ветра звучал голос. Он был прекрасен. Он звал меня по имени. Голос был в ветре, и ветер был в голосе, и они были одним целым. Ветер и голос были одним целым.
В пустой комнате сидит моя мама и расчесывает волосы. Я с ней, а она одна. Она сидит лицом от меня. Ее обнаженные руки кажутся золотыми в этом свете. Меня зовет не ее голос. Это голос ветра.
У ветра есть течение, как у реки, бегущей к морю.
Оно тянет меня к ней. Я не борюсь с течением ветра. Я хочу быть с ней в пустой комнате с золотым светом.
Теперь мама поворачивается ко мне. У нее нет глаз. С ее лица содрана кожа. Ее пустые глазницы как черные дыры, которые засасывают золотой свет, и он не может из них вырваться. Спасения нет.
Сильный ветер завывает. Нет разницы между ветром и моим именем, и у моего имени нет начала и нет конца.
Я проваливаюсь в темную яму глаз моей мамы.
Из ниоткуда протянулась рука, схватила меня за воротник и оттащила назад от открытого окна. Я боролся со своим спасителем, но он обхватил меня длинными руками, и теперь я слышал его голос — не голос ветра, — зовущий меня по имени:
— Уилл Генри! Уилл Генри…
Доктор тихо бормотал, пока я пытался высвободиться, беспомощно колотя ногами по гладким половицам пытаясь ответить ветру, который вздыхал, обдавая холодом наши лица. Я слышал, как Лилли снова и снова визгливо и истерично спрашивала: «Что это? Что это?» А потом я увидел, как рядом со мной встал на колени доктор фон Хельрунг и поднес к моему лицу лампу. Он говорил доктору:
— Nein, nein, не по имени, Пеллинор. Не называйте его имя! — Он легко шлепнул меня по щеке. — Смотри на меня! — закричал он. — Слушай меня! Меня! Это ушло, пропало!
Он был прав; это пропало. И я заплакал, потому что без него почувствовал себя опустошенным. Меня переполнял стыд, я был растоптан. Я должен был ответить. Ветер хотел меня, и я хотел ветра.
— Пожалуйста, Пеллинор, пожалуйста, — уговаривал фон Хельрунг доктора. Уортроп ослабил хватку, и старик притянул меня к себе. Он одной рукой обхватил меня за плечи и большой ладонью прижал мое ухо к своей груди; я слышал биение его сердца. Как и у ветра, на котором летело мое имя, глубоко, в тайных закоулках наших сердец струится непреодолимое течение, «пока нас не разбудят человеческие голоса и мы не утонем».
— Сон, — сказал монстролог. — Галлюцинация, порожденная ядом хорхоя и жестокой физической и психологической травмами.
— Это моя вина, — простонал фон Хельрунг. — Я должен был загородить окно.
— По всей вероятности, он бы не разбился при падении.
— Он бы не упал, mein Freund. О, если бы нужно было бояться только этого! Оно пришло за ним. За ним! Этого не должно быть. Мы не можем этого позволить, Пеллинор. Его надо немедленно отослать…