Проклятие двух Мадонн
Шрифт:
А потом она заснула, свернувшись клубочком на моей кровати. Будить и прогонять? А смысл? И лень, и непонятная истома расползается по венам. Я прилегла рядом и сама не заметила, как задремала. Проснулась от сквозняка: легкий ветер прохладой скользнул по коже, и сон мгновенно улетучился, будто и не было его. За окном ночь, мягко-синяя, чуть туманная, ласковая.
Выходит, я весь день проспала? Невозможно. Но снаружи темно, и лунный свет, проникая сквозь открытое окно, рисует на ковре дорожку. Дверь открыта, и слабый скрип половиц будоражит ночную тишину. Кто-то ходит… уходит.
Не к себе, ко мне она шла, в комнату, не из комнаты. Остановилась у кровати, наклонилась и, проведя рукой по волосам, тихо позвала:
– Саша? Проснись, пожалуйста. Мне страшно.
– Я не сплю. – Шепот на шепот, еще один звук в оживающую ночь.
– Тогда пойдем… вставай, пойдем.
– Куда?
– Туда. – Ольгушка потянула за руку. – Мадонна плачет, ей страшно.
– Почему? – Я села на кровати, голова еще тяжелая после сна, мысли ворочаются медленно, нехотя, слабо понимаю, чего от меня требуется.
– Потому что она осталась одна. Одной нельзя, только вдвоем, чтобы зеркало и отражение. Никто не знает, кто есть зеркало, а кто отражение… и я не знаю. В них души, настоящие и чужие, им больно-больно… огонь выпустит на волю. Обуйся. Хочешь, я помогу? Нет, не тапочки, ботинки.
– Огонь? – Я машинально сунула ноги в ботинки.
– Огонь… маленькая свечка и пятнышки по бокам, сначала немного, потом все больше и больше. Их с самого начала нужно было сжечь, тогда ничего бы не случилось!
– Ты сожгла? – Мысль привела в ужас, Мадонны, нежно-хрупкое творение неизвестного мастера, нечто большее, чем просто искусство. – Ты их сожгла?!
– Нет. Пожалуйста, не сердись. Я хочу сделать правильно, но никто не понимает, а ты поймешь, ты с самого начала меня слушала. Ты видела, какие они… живые. Они боятся огня, а на самом деле огонь – очищение, им будет легко-легко, и души улетят на небо.
– Ольгушка. – Я постаралась взять себя в руки. – Что ты сделала с картинами?
– Ничего. Одной мне страшно… но ты поможешь? Я во двор вынесла, в доме нельзя разжигать огонь, мама будет ругать… они тяжелые, рама – это клетка, и краска – тоже клетка. Он рисовал, рисовал, приклеил души, запутал, залакировал, а все теперь любуются и хвалят, не понимая, как им больно…
– Значит, картины во дворе? – Первоначальный шок схлынул, уступив место тупой головной боли, странной сухости во рту и непонятному облегчению. Картины во дворе, она не успела их повредить, и пускай «Мадонны» не мои, но увечить их не позволю, слишком уж особенные… нельзя убивать чудо. – Ольгушка, они во дворе?
Ольгушка слабо улыбнулась и кивнула.
Ночь светло-лунная, легкий туман дымкой вьется у земли, наверное, по приметам это что-то значит, но вот что…
Это значит, что я – дура. Почти мертвая дура. Ледяное прикосновение железа к затылку и печальный шепот:
– Руки за спину, а то выстрелю… – И тут же, извиняясь, Ольгушка добавляет: – Я не хочу делать это здесь… но все равно, руки за спину. – Щелчок, и отголоском утреннего представления – наручники, но уже на моих запястьях. А дуло не исчезло, и Ольгушка
Было. Весело. А теперь страшно, только страх не во враждебно-шелестящей лесной темноте, страх сзади, сумасшедший и с пистолетом. И тропинка испуганно и ровно ложится под ноги… болотная вода в темноте блестит антрацитом, но против ожидания, меня не заставляют подойти к озеру, Ольгушка даже разрешает повернуться.
– Тише, – она прижимает палец к губам. – Не надо кричать… все будет хорошо, умирать не больно, я точно знаю.
И тенью безумного света улыбка.
– Молчи. Если хочешь, послушай тишину… иногда полезно. – Она говорит настолько тихо, что я скорее улавливаю слова по движению губ, нежели слышу. Страшно. Блуза прилипла к спине и ладони мокрые, у страха едкий запах пота, болотного багульника и мандаринов – Ольгушке нравятся цитрусовые ароматы.
– Знаешь, о чем говорит тишина? О том, что я безумна. И Марта безумна. Она считала, будто я заняла ее место, она хотела избавиться от меня, ждала, ждала… выжидала.
Наручники холодные и сидят плотно, я попробовала вытащить руку, но лишь ободрала кожу.
– Не надо, – так же шепотом попросила Ольгушка. – Я знаю, что я делаю, я не сумасшедшая, я просто вижу иначе.
– За что? – говорю тихо, а надо бы закричать… Но вдруг выстрелит. Или не выстрелит? Рискнуть? В конце концов, она все равно убьет меня, ведь не для разговора, в самом-то деле, притащила на болото. Но до чего же страшно, и вокруг тишина. Трава блестит росой, лунный свет отражается в темных зеркальцах, из звуков – наш с Ольгушкой шепот да назойливый звон комариного роя.
– Игра. – Она знаком приказывает сесть и сама опускается на землю. – Опять игра. Каждый раз другая, но интересно.
– Любашу тоже ты?
– Я. – Ольгушка виновато улыбнулась. – Она плохая. Она смеялась надо мной. И Васеньку обидела…
В растопленном серебре лунного света Ольгушка похожа на русалку, нежная, хрупкая, светлые волосы отливают призрачной зеленью, белая кожа выглядит мертвенно-бледной, а глаза, напротив, темными. Один в один водяные зеркала болота, мне страшно смотреть и страшно отвести взгляд, нельзя молчать, но и кричать нет сил, будто парализовало.
– Она как Марта… Знаешь, Марту ведь все любили, а меня нет. Я ведь тень. Отражение… Она украла мое место, и Игоря, и Василия. Совсем забрала. Он говорил, что я – его печальная мадонна, а она позвала, и ушел…
– Он спал и с тобой, и с Мартой? – Я чуть отодвинулась назад, отползать сидя неудобно, но если осторожно, потихоньку, чтобы Ольгушка не заметила? Понимаю бессмысленность – ползком далеко не убежишь – но сидеть, ожидая смерти, гораздо страшнее.
– Да. Спал. В одной постели, нежно-нежно. Целовал. И гладил тоже… любил, наверное, хотя недолго. Он все-таки иногда плохой, но чаще добрый, чем злой. А Марта злая, Марта убила. Меня убила, – глаза Ольгушки плыли чернотой, а лицо, напротив, светилось. Красивая. Неправдоподобно красивая. И правдоподобно безумная. Пистолет на коленях. Успеет выстрелить или нет?