Проклятие двух Мадонн
Шрифт:
– Пятнадцать суток за хулиганство, потом – за нападение на сотрудника правоохранительных органов, находящегося при исполнении служебных обязанностей… а дальше будет видно.
Болезнь появилась со слабости и головокружения, приправленного легкой тошнотой. Отчего-то эти признаки вызвали у маменьки странную раздражительность и совсем уж непонятное нежелание видеть доктора. Маменька ссылалась на несвежую пищу, перемену погоды и Настасьину впечатлительность. Самой же Настасье было все равно, короткие сны и беспомощная явь, когда нет ни сил, ни желания поесть. Впрочем, голоду удавалось пробиться сквозь
Постепенно они становились все более долгими, заполоняющими все время, а пробуждения – реже и короче, они оставались в памяти отдельными картинками, иногда бледными и завораживающе-тонкими, вычерченными кистью на китайском шелке, иногда резкими и яркими, как те, что на греческих амфорах, иногда…
– Затруднительно поставить диагноз. – Жесткое прикосновение чужих рук было неприятно, и Настасья сделала попытку оттолкнуть, но тот, кто держал, ощупывал, касался кожи холодным железом, был сильнее.
– Несомненно, болезнь носит нервический характер.
– И как ее лечить? – Этот голос Настасья узнала сразу. Коружский. И еще больше расстроилась.
– К сожалению, современная медицина не способна эффективно лечить заболевания подобного рода. При некотором буйстве рекомендуют пациентам опиум, но она спокойна.
– Слишком спокойна! Вы что, не видите, в кого она превратилась? Да она умирает…
– Боюсь, что так. Но увы, помочь ей не в моих силах. Только Господь…
Что именно должен был сделать Господь, чтобы она выздоровела, Настасья не услышала, провалившись в очередной тягостно-долгий сон. Кто-то пел ей колыбельную… непонятные слова, чужой язык… красиво, будто кто рисует по воде, разгоняя зеленовато-бархатные волны, которые спустя мгновение смыкаются, стирая малейшие следы рисунка. Еще немного, и Настасью тоже сотрет, утянет в суетливую водяную муть, обнимет, окрутит толстыми стеблями, уложит на дно.
– Я не убийца, сударыня. – Снова Коружский, голос его выводит из сна, раздражает, хочется кричать, а сил нет. – Я человек, обыкновенный человек с обыкновенными пороками, коих у каждого без меры. Не стоит перекладывать на меня собственную вину.
– Какую вину? – Маменька. У ее духов запах мертвых лилий и талого льда, неприятно и невозможно укрыться. – Вы разрушили нашу жизнь….
– Которая и без того была почти разрушена. Вы ведь не могли не понимать, что ставший привычным способ существования вам не по карману, однако не предпринимали попыток урезать расходы, надеясь на выгодное замужество дочерей. Так в чем же моя вина? Я женился на Елизавете, принял вас в своем доме, не ограничиваю ваши траты, забочусь о второй дочери…
– Вы позаботились о ней задолго до свадьбы.
Резко. Обидно. Скорей бы в сон, но не выходит, и Настасья вынуждена слушать этот разговор дальше.
– Был увлечен, и намерения, признаться, имел серьезные. Но вы рассудили иначе, Лизонька вам ближе, понятнее
– Как?
– Да как угодно. В монастырь, в паломничество, к дальним родственникам, в комнате на ключ… способов неисчислимое множество, но вы, сударыня, боялись, что, помешав свиданиям, разрушите последнюю надежду на выгодное замужество. Застать нас в беседке… серьезный разговор… вопрос чести. Что ж, у вас получилось, но отчего тогда не празднуете победу?
– Вы – дьявол, настоящий дьявол, для которого нет ничего святого!
Молчание. В воцарившейся тишине ядовитыми узорами плывет аромат маменькиных духов, свивается, складывается в полузабытые картины.
– Я пробовал быть святым, сударыня, но, увы, по натуре чересчур человечен… непостоянен. В этом моя беда, но я хотя бы честен в своем непостоянстве, я не играю с теми, кто мне верит. И не пытаюсь убить того, кто мешает.
– Так вот в чем вы меня обвиняете? – Маменькин голос дискантом взрезал тишину, раскрошив ее на мелкие осколки.
– Это не болезнь, это яд… не знаю, какой именно, но ваш супруг много путешествовал, а некоторые из привозимых им вещей были далеко не безобидны.
– Не желаю больше слушать!
– Придется, сударыня. Быть может, с точки зрения обычной морали, я и подонок, но не преступник. Хотя признаюсь, есть в вашем выборе нечто извращенное. Почему Лизонька? Я вот все время пытался понять, почему она, а не Настасья, ведь дело не в поведении или характере, они обе одинаково воспитаны… и в то же время к старшей вы относитесь с явным предубеждением, тогда как младшую любите. До того любите, что пошли на убийство… в чем же тайна?
– Извольте убрать руки. – Голос-хлыст ударил по нервам, и Настасья застонала от боли, яркой, точно свежевыпавший снег, но никто не обратил внимания.
– Вы, кажется, не совсем поняли, сударыня. Безусловно, я не смею удерживать вас в своем доме. И Лизоньку тоже. Вряд ли я сумею доказать убийство, да и не стану вовлекать полицию в семейные дела. Но никто, ни люди, ни Господь Бог, не вынудит меня жить в одном доме с убийцей. Я обеспечу супругу… в той степени, в которой сочту нужным.
– Вы – подлец.
– Возможно. Но я пока не принял решения и жажду услышать ответ на свой вопрос. Я даже готов помочь с ответом. Настасья не родная вам, так?
– Догадались? Вы дьявол, настоящий дьявол. Никто не знает. Моя сестра, старшая, любимая сестра… укравшая мою любовь. Она знала, она нарочно… перед Николаем… моложе, красивей… – Всхлип. Странно, Настасья не помнила, чтобы маменька когда-нибудь плакала, и оттого испугалась, затаилась, вжалась в кровать… или ей казалось? Тело влажным пухом, неподъемное, неприятное, в сон бы, чтоб не слышать, и от боли подальше, а душу будоражат всхлипы, да и смысл сказанного, пробиваясь сквозь толстую кору беспамятства, причиняет боль.