Прокляты и убиты. Книга вторая. Плацдарм
Шрифт:
Примчались из роты Щусь и Барышников со взведенными пистолетами.
– Че у вас тут?
– Колю в плен брали!
– Взяли?
– Хуеньки! – первый раз в жизни выразился Коля Рындин сквозь плач.
– Сильно ранен? – осветил фонариком тесный ровик командир роты.
Коля Рындин все уливался слезами, но укротил себя, набрал ночного воздуху и добавил уже почти без плача, лишь всхлипывая:
– Ниче-оо. Подкололи. Подумаш. У нас в Кужебаре на вечорках аль на лесозаготовках вербованные шибче режутся.
– 0-ой, вояки! 0-ой, вояки! – качался на бровке окопа ротный, – с вами не соскучишься. Идти можешь?
– А куды? – насторожился Коля Рындин.
– Куды, куды? В санроту.
– Да зачем она мне? Так засохнет.
– Схотели
Взводный Яшкин, обшаривший с бойцами окрестности, забросил в ход сообщения немца, извалявшегося в песке и в снегу. Полную горсть красного песку держал он у рта, но кровь текла между сжатыми пальцами за рукав. Немец пытался чего-то выбубнить зажатым ртом. «Гитлер, капут!» – разобрали наконец русские.
– Ни-чего ты его, Николаша, обиходил! – покрутил головой заместитель комроты Барышников.
– Тут уж, хочешь не хочешь, надо человека к награде представлять! – ввернул слово Булдаков.
– Я вот вас представлю!… Я вот вас представлю! – шипел в отдалении Щусь, – вы, засранцы, мою кровь скоро допьете! Всю! В Бердске не допили, здесь уж вылакаете до капли.
– Дак че сделаш? Така уж твоя планида! – успокоил Щуся Финифатьев, помогавший Булдакову с перевязкой. Узнав о загубленных каше и чае, ротный старшина Бикбулатов лично примчал героям на передовую полведра каши, куда по своей собственной инициативе вывалил две банки тушонки и умял варево чистым полешком. Водочки тоже прихватить догадался – человек он был не только находчивый, но и пьющий, понимал, что к чему.
Выпили командиры и бойцы, даже Коля Рындин, переставши наконец плакать, впал во грех, перекрестясь, оскоромился и утих в углублении ровика. Его прикинули снятыми с себя шинелями Булдаков и Финифатьев. Коля Рындин, затяжно всхлипнув, осторожно захрапел. «Нарошно ведь, нарошно храпит, уворотень, – чтоб в санроту ночью не идти», – ругался про себя Щусь.
Барышников назначил нового постового, взяв с него слово под роковую сосну не укрываться. Как только шаги командиров утихли, Коля Рындин в самом деле уснул, вжавшись в косо копанную стенку ровика, но всю ночь во сне младенчески обиженно вхлипывал. Булдаков, крепко выпив, впал отчего-то в мрачное настроение. «У бар бороды не бывает…» – бубнил и по-нехорошему прискребался к своему начальнику, отчего, мол, он, шкура, затаился? Почему не стрелял?
– В ково стрелять-то? В ково? Он их, фрицев-то, на себе ташшыт и ташшыт, ко мне ташшыт! В окопе клубком свилися – пальни очередью – свово же и порешишь. Страсти-то скоко я натерпелся! – Ответом ему отчужденное молчание верного и бесстрашного товарища. – В каку манду мне было стрелять-то?! – вдруг взвился до визгу Финифатьев. – В каку? Объясни народу, раз ты такой мудрой!…
Леха не объяснял. Глотнув еще маленько, на этот раз из кружки Финифатьева, гвозданул напарнику по плечу:
– Не зря ты в самой мудрой партии так давно состоишь, не зря!
Утром в траншее обнаружился убитый немецкий разпедчик, по всем видам уложил его из автомата Булдаков. Вечером из санроты возвратился Коля Рындин, сказав, что ранение у него пустяшное и отставать ему от своих никакого резона нет.
На самом же деле одно ранение у Коли в боку было проникающее. Кроме того, во всю грудь наискосок шла глубокая ножевая царапина, и шишка от чужеземного приклада на башке с картошину назрела.
Но боец Рындин, проявив патриотизм, просил ротную фельдшерицу Нельку Зыкову командиру роты про серьезность ранения и про ушиб не говорить, перевязывать его в роте. Ну, а если уж хужее сделается, тогда сам он добровольно куда надо пойдет.
Превозмогая боль, Коля всем стремился доказать, что он в порядке, ломил, варил на кухне вместе с поваром, яму под кухню сам копал, рубил и таскал дрова, пилил. Повар только и знал, что наливать в котелки – дивизия перешла
Через полтора месяца Коле Рындину вручал орден «Отечественной войны» первой степени командир полка Бескапустин. Наряженный в чистую гимнастерку с подворотничком, наученный товарищами и ротными командирами, как подобает себя вести во время торжественного акта, как жать руку вручающему орден за взятие языка и не шибко громко, но внятно сказать: «Служу Советскому Союзу!» – награждаемый все это проделал, как было велено, только вот руку так жманул командиру полка, что тот присел. Коля Рындин намеревался сказать, что не брал он никакого языка, на него напали, он отбивался и нечаянно одного врага оглушил, но ротный, Алексей Донатович, незаметно показывал ему кулак у самого изгиба форсистого галифе, и он ничего говорить не стал.
Уже у себя в землянке, угощая свежего кавалераорденоносца водочкой и при этом сам упившись, Щусь братски обнимал своего любимого солдата и твердил, что не ошибся он в нем, в Коле Рындине, и во всех ребятах-осиповцах не ошибся, – воюют что надо, а что подводят иногда своего командира и кровь у него уж вся почернела – «такая его планида…», как говорит сержант Финифатьев.
«Захмелел товарищ лейтенант», – слушая умилившегося ротного Щуся, думал не один Коля Рындин. Все его давние сопутники безгласно любили командира, тепло о нем думали. Леха Булдаков, получив вместе с Колей Рындиным орден «Красной Звезды», третий по счету, кидал его в алюминиевую кружку с самогонкой, уверяя, что завсегда так в благородном обществе обмывают ордена, и просил товарища своего спеть песню: «Много девушек есть в коллективе», но Коля Рындин отмахивался от него, и дело кончилось тем, что сам Булдаков заблажил с детства запомнившуюся песню: «По Сибири до-олго шля-ался арестанец молод-о-ой…», Коля Рындин, умильно глядя в зубастый рот земляка, сперва стеснительно, «для себя», подпевал ему, однако постепенно набирая голосу, мощно подбуровил: «Со-орок тысяч капиталу во Сибире я нажы-ы-ыл, а с тобой, моя чалдоночка, в одну но-о-очку-ю пра-а-аакути-ы-ыл!» Коля Рындин на этом месте даже притопнул и от чувства братнева завез по спине своему повару так, что самому пришлось имать его в воздухе!
– У них и песни-то все каторжны, про грабителей с большой дороги, – ворчал сержант Финифатьев и, будучи сам навеселе, просил друга своего: – Олех, Олех! Давай каку-нить человеческу, а? Давай!
– Партейную?
– Да ну тя! С тобой, как с человеком…
– Ну, давай, затягивай, а мы подхватим. Да налей сперва, не жмись.
Налили. Выпили, благо командиры все разошлись и не мешали вполне заслуженному веселью, столь редкому у солдат.
Финифатьев сузил замаслившиеся глаза, прищелкнул пальцами и сразу высоко, звонко начал: «А, девочка Надя, чиво тебе надо?»
И солдаты обрадованно, что помнят, не забыли, сразу во всю грудь подхватили:
А нич-чиво не надо, кроме чиколада!…
Финифатьев знал всю песню насквозь:
А чиколада нету…
Солдаты ухнули:
Дам табе канх-вету!…
– Вот, – не переставая щелкать пальцами и вести бодрую песню, ликовал Финифатьев. – А то орут всякую херню…
Веселились тогда и пели долго, пока все до единой капли не прикончили.
С рассветом, ясным, солнечным, когда уже ничто не застило ни неба, ни светила, сделалось видно заречье, столь близкое и столь далекое. Досталось и заречью: лес по обережью совсем проредился, торчали по нему черные остовы стволов и сломанных ветел, хутор на берегу почти и не значился – груды каменьев да головешек от него остались. Старая, слежавшаяся солома все еще бело и вяло дымилась, седой дым дедовской бородой отгибало к реке, шевелило над водой. Даже и до плацдарма доносило саднящий дух горелого хлеба, грязных овчин, угарный чад выгоревшего дерева, скорее всего от смолой пропитанных дубовых свай, на которых стояли хаты приречного селенья.