Пророк
Шрифт:
Он подошел к окну, за которым, как разгулявшийся кнут, подсвистывал ветер, чуть отдернул штору. Огни дальних фонарей на улице колебались, их то и дело перекрывали танцующие ветви осин. Окна домов да зажженные фонари, да фары проезжающих внизу машин – и октябрьская промозглая темнота вокруг, и в ней – ветер и дождь. Если спиваются, садятся на иглу, стреляются слабые, то как назвать того, кто внутренне весь сжимается, глядя в осеннюю ночь? Вот Ты, Господи, сказал нам: возьмите крест и идите за Мной. Но как же идти, когда там – секущий дождь, порывы ветра рвут полы пальто, отвратительны слякоть и тьма и страшна неизвестность, а здесь – тишина и тепло, и привычный свет настольной лампы, и уютный ореховый стол, и множество мудрых, неслышно воркующих книг на полках стеллажей? Как же мне идти от всего этого и куда? Ведь мы
Межутов наконец сел в кресло, но вместо того, чтобы работать, закрыл глаза. У него была отличная зрительная память, и он мог, только чуть сосредоточившись, представить каждый уголок их с Настей трехкомнатной квартиры, доставшейся им от его деда. Он видел аккуратную прихожую, в которой стоял старинный, еще прабабушкин ларь. Настя хранила в нем несезонную обувь. Он мог мысленно проследовать в кухню, где на стенах, помимо всевозможной утвари, были развешаны семейные фотографии в красивых застекленных рамках. Ему легко представлялась гостиная с ее величественным многоярусным буфетом, по дверцам и стенкам которого вилась старинная резьба "под барокко", с пухлыми креслами и диваном, покрытым пушистой ковровой накидкой. А еще была спальня, и там хозяйкой была Настя, поэтому именно сюда перекочевало из гостиной прабабушкино же трюмо с двумя бронзовыми Меркуриями наверху и специальным потайным ящичком, где барышни некогда хранили любовные записочки и деньги "на булавки"…
Весь дом был полон давно знакомых, родных, осязаемых вещей, а с ними – каких-то многочисленных, хрупких, зачастую полузабытых или плохо осознаваемых связей. Эти вещи со временем стали такой же неотъемлемой частью жизни, как сама квартира, как стихи, как люди вокруг. Они хранили память о прежних поколениях и от этого, казалось, делались еще более значимыми и, желали этого люди или нет, вторгались в душу, требуя себе места в ней…
Все вместе и каждая в отдельности эти вещи всегда были для Межутова символом надежности и домашнего тепла. А сейчас он чувствовал себя пойманным в тайные, невидимые силки, как будто множество тонких, но прочных нитей затрудняли его движения. Все вдруг одновременно потеряло всякий смысл: и дом, и надежность, и вещи, и связанная с ними память…
Боже мой, да неужели и память сама по себе ничего не значит? Тогда зачем мы вообще живем на земле? Вопросы, вопросы, а ответов нет, как не было…
На полке стеллажа, среди папок с газетными архивами и фотоальбомов, стояли межутовские стихотворные сборники. Александр машинально вынул один, перелистал, поставил обратно. "Имя для войны". Книга, в которую он как бы сложил, спрессовав, свои воспоминания об армейской службе. Там были враждебные горы, развороченные от попаданий снарядов машины, зловеще-алые пятна на белом – расцветка госпиталей, пронзительные заунывные песни муэдзинов, разносившиеся далеко по округе, и вдруг – блаженно-равнодушные лики каменных Будд, которым звук рвущихся невдалеке мин нисколько не мешал наслаждаться состоянием самадхи… До этого сборника был еще один, самый первый, но его сейчас почему-то не оказалось на месте. Прошло довольно много времени после возвращения домой, прежде чем Александр смог составить цельную книгу из своих армейских стихов. Он помнил, как все время работы над ней ощущал горечь и сухость во рту, как будто туда попадала мелкая пыль. В ту пору и в прессе, и на кухнях модно было рассуждать о том, что та война была бессмысленной, что люди погибали на ней зря. И на сердце у Межутова было тяжело, пока он не закончил, не увидел готовый сборник, не подержал его в руках и… не поставил на полку. Тогда какая-то эпоха в его жизни окончательно завершилась.
А теперь, когда он вспомнил об этом, ему показалось, что все могло иметь какой-то совсем иной, особый смысл, который он тогда не сумел ни разглядеть, ни открыть другим. Да и сейчас по-прежнему не может…
В памяти Александра всплыл страстный димин монолог о стихии, о Поэзии с большой буквы. На мгновение опять кольнуло в сердце что-то, похожее на зависть, но сразу отступило. Сейчас, когда вокруг была полутьма кабинета, а не красиво умирающая осенняя природа, в словах молодого поэта угадывалось что-то неестественное, некая нарочитая экзальтация. В ней была тонкая горьковатая сладость, которая по-прежнему влекла, но чутье, обостренное размышлениями в одиночестве, предупреждало, что эта сладость иллюзорна. Не потому что Межутов не верил в священное происхождение настоящей Поэзии, а потому что ему не нравились расплывчатая природа того места, откуда она происходила, и человеческое безволие, которого, по словам Димы, требовал ее приход в мир. Он вообще не любил ситуаций, когда от него ничего не зависело.
Александр стряхнул с себя наваждение и обратился к более светлым воспоминаниям
Он вспомнил, как, вернувшись из армии, чувствовал себя не при деле в этом городе, который никогда за всю историю своего существования не слышал бомбовых взрывов. Как временами замирал перед каким-нибудь домом, будто видел его в первый раз, или перед едва начавшим зеленеть деревом в парке, или на деревянном причале, от которого, разрезая воду на две кудрявых пенных полосы, отходил "Метеор". Из таких странных, вроде бы мимолетных, но постепенно сложившихся в его сознании в картину мирной жизни впечатлений и получился самый первый сборник – "Солнечный причал". Межутов огляделся, пытаясь вспомнить, куда он мог сунуть эту книгу, почему ее нет на полке…
Но неожиданное, смутно знакомое, томительное полужелание-полупредчувствие заставило его забыть про сборник.
Александр быстро сел за стол, перевернул исчерканный лист бумаги и едва осознано, почти машинально, стремительными росчерками вывел на нем стихи, пришедшие ему в голову:
– От солнечного причала
Однажды, к исходу дня,
По темным тропам печали
Господь проведет меня…
Продолжение так и просилось на бумагу, но Александр вдруг застыл, не решаясь снова прикоснуться к поверхности листа. Он смотрел на написанное в непонятном страхе, и перед ним как будто таяла какая-то завеса. Его мысленному взору открывалась перспектива, уходящая все дальше во времени и теряющаяся там, в постоянно дрожащей дымке, так что оставался видимым только какой-то небольшой отрезок будущего – его, межутовской, жизни.
Он ясно увидел эти темные тропы. Они были длинными и унылыми, в точности как больничные коридоры, и со всех сторон на Межутова давили тоска и тусклая безысходность, а еще изматывала вялая, ноющая сердечная боль. Потом открылась комната, взгляд переместился через какое-то мутное пятно к всклокоченной кровати. Одеяло ломано морщилось вокруг исхудавшего тела, на неестественно тонких синеватых руках виднелось множество уколов от капельницы, а с жесткой казенной подушки смотрело в пустоту безмерно усталое, серое, безразличное лицо – на лбу испарина, в глубоко запавших глазах уже ни тени узнавания…
Это все было так ясно и четко, что горло Александра сдавил сухой горячий спазм, и от ужаса к самой гортани подступила тошнота. Межутов сидел и знал, что будет именно так, как он увидел, все так и будет. Он смотрел на бумагу и удивлялся, как его разом помертвевшим пальцам удается все еще держать ручку. Слова стучались в его виски, требуя воплощения, а на него нашло болезненное безволие, тело окаменело, только сердце в груди то замирало, то гулко ухало – и каждый раз казалось, оборвется.
Как же это? За что, почему? И если такое, и правда, суждено, то зачем мне заранее знать об этом? Неужели же это… Боже мой! Неужели это и есть то, что я вымолил? Та самая одержимость пророческим даром, стихия, огонь – тот самый бич для людских душ? Или наказание за то, что посягнул на недозволенное, или… Что?
Теперь его бил озноб. Дальнейшие строки все настойчивее просились на бумагу, но он не решался их написать, а точнее, уже сознательно противился им, потому что в памяти вдруг всплыли слова Димы о том, что словом можно творить будущее…
Случится ли все, что я видел, если эти слова не будут написаны – ни сейчас, ни завтра, никогда? Если я не приму их, пусть все сложится по-другому! Пусть я останусь таким, каким был до этой ночи, пусть меня раздирают душевная неустроенность и сомнения, пусть я сдохну от тоски, но пусть все остальное будет по-другому!..