Пророк
Шрифт:
Межутов тщетно пытался определить, иронизирует собеседник или говорит всерьез.
– Кто сгложет?
Дима повернул к нему лицо. Его зрачки показались Александру неправдоподобно черными и безжизненными.
– А не все ли равно кто?
Повисла странная, зияющая пауза.
– Где они, гении – Блок, Цветаева, Белый и прочие? – продолжал Дима. – Чем закончили, как жили? Отдались на волю сил, которых обуздать не могли. Вы только представьте себе их существование. Как они творили, захлебываясь в собственных стихах, как переставали быть собой в те моменты, когда через них говорила чистая поэтическая стихия…
– Бог?
– Да хоть Бог, если хотите. Сами на себя примерьте – смогли бы вы? Вот это я понимаю – плата за талант!
Говоря
– Растворение, понимаете? Когда тебя нет, нет поэта, нет материального тела, только вибрации души, и эти вибрации подстраиваются под звуки, которые выше, мощнее и одновременно тоньше, чем возможно здесь, среди этой грубой материи. Когда твоя воля – ничто, и поэтому ты никак не можешь влиять на поток, который течет сквозь тебя, оттуда, с высот, – сюда, на бумагу. Ты сам никогда не смог бы так подобрать слова. Эти образы никогда не пришли бы тебе в голову. У тебя никогда не вышло бы так задеть чужие души. Ты – просто звено в мистической цепи, сам по себе ты ничего не значишь, но именно поэтому через тебя на свет и появляется Поэзия, а не жалкий, искаженный лепет человеческого рассудка… Да, тебе больно. И в груди жжет, и язык уже как будто тебе не принадлежит, и люди смотрят на тебя, как на инородца. Но вот за это – за Поэзию, приходящую в мир, можно и страдать, и умереть!
Александру все хотелось задать вопрос, но он почему-то не мог решиться. И в области сердца теснилось непонятное чувство – жалость пополам с… завистью. Никогда, никогда сам Межутов не переживал в своем творчестве такой полной одержимости, какую иногда подозревал в других, более талантливых, – такой, чтобы все остальное отступило и перестало что-либо значить! Ни книги, ни частые публикации не заставляли его обманываться. Он давно и хорошо знал границы своего дара.
Наконец все-таки удалось вытолкнуть:
– Это у тебя… так?
– У меня? – Дима жестко усмехнулся. Он теперь выглядел старше, не ровесником Александру, конечно, но и не юнцом, которому еще нет двадцати. Смотрел перед собой, словно сам ненадолго сделался медиумом и видел что-то, незримое для собеседника. – У меня – не так. Я когда пишу, то как будто свои внутренности в мясницкое корыто вываливаю. Не любоваться же собственными кишками, правда?
– Эк ты о себе ласково…
– А как иначе? Вот я вас читаю, – парень положил ладонь на карман телогрейки, но тут же убрал, словно обжегся. – Ведь вы красиво пишете! Не спешите благодарить: для меня "красиво" – это совсем не комплимент. Вы своих читателей завораживаете, говорите им, что этот мир прекрасен. А потом они ставят вашу книжку на полку, выходят из квартиры и видят…
Дима повел рукой перед собою. Межутов тоже невольно огляделся, пытаясь понять, что именно внушило его собеседнику такое отвращение. Синий лоскут неба между осенними кронами деревьев казался ослепительным. Ветви в последние дни и ночи успели наполовину оголиться; сквозь жидкую, уже не золотую, а серебристую, тронутую первыми ночными морозами листву тоже просвечивала синь. Через невысокий боярышник, пламеневший длинными резными язычками, металлически поблескивала река. С противоположной стороны, за аккуратно подстриженной лентой кустарника, катилась улица, то и дело мелькая в просветах между ветвей пятнами разноцветных болоньевых курток. Все вокруг казалось почти невыносимо ярким, живописным и мимолетным, и от этой мимолетности и яркости сердце невольно начинало ныть, как в предчувствии тяжелой болезни или смерти.
– Ну, и что же такого страшного они видят?
Дима недоуменно взглянул на Межутова, явно не понимая, о чем тут можно спрашивать.
– Вранье. Пустоту. Распад. Вся красота, которую вы так трогательно воспеваете, смертна и бессмысленна. Она приходит из перегноя и уходит в перегной. Прятаться от этой истины – смешно и недостойно. А вы еще и других от нее уводите.
Александр так глубоко вздохнул, что даже немного заболели легкие. Он мог бы рассказать Диме и про грязь, и про смерть, и про чувство оставленности всеми и вся на каком-нибудь скалистом уступе, лицом в чуждую землю, среди грохота, отвратительного жужжания стальных осколков и гаденького подвизгивания пуль. Но был заранее уверен: его не поймут.
– Я не знаю, почему принято думать, что истина обязательно должна быть грязной, отвратительной и зловонной. Почему красивое не может быть истинным?
– Да потому что сгниет оно рано или поздно, вот почему! И все равно будет вместо красоты – гниль и вонь.
– Но ведь есть же и вечная красота, – Межутов кивнул на блестящий церковный купол.
Дима только махнул рукой.
– Церкви тоже гниют. Нет, Александр Николаевич, не существует в нашем земном измерении ничего по-настоящему прекрасного и долговечного. Все истинное и красивое находится совсем в других местах, далеко отсюда. И прикоснуться к нему можно только так, как я уже сказал. Но для этого нужно быть Поэтом с большой буквы. Вот вы говорите: поэзия, мол, дар Божий…
Александр точно помнил, что говорил эти слова не он, а сам Дима, но не возразил, только слушал. На него вообще напало странное оцепенение, какая-то вялость, как будто в осеннем воздухе от разлагающейся палой листвы невидимо расползался яд. В прелести окружающего пейзажа теперь чудился смутный подвох. С реки повеяло ледяной сыростью.
– О поэзии вообще сказано много красивых слов. Но кого из настоящих поэтов ни возьми – один в нищете умер, другой на дуэли убит, третий повис в петле, четвертый утонул по пьяни… Не рассчитан, выходит, Божий дар на нашу слабую натуру. Мужества он требует, которого у нас нет, нечеловеческого, неземного. Талантом одарили, а с мужество – ищите, мол, где хотите. Негде нам его искать. Высосал талант у перечисленных вами гениев все душевные соки, выжрал все нутро… А мы восхищаемся – мол, какие они молодцы, как писали! Да нам их пожалеть бы – так с ними обошлись!
Мимо пробрела немолодая женщина в каком-то по-деревенски бесформенном сером плаще и теплом платке. Подозрительно взглянула на Александра, словно он показался ей пьяным или больным. Достигнув ворот с деревянным крестом, женщина на ходу повернула голову и с любопытством оглядела через ограду церковный двор. Она явно не была здешней прихожанкой.
Александр машинально следил за ней взглядом и на минуту или две отвлекся, сам того не заметив. Когда очнулся, Дима страстно говорил:
– Тут ведь смотря кто кем повелевает. Если творчество – твоя прихоть, то и ладно. Живи спокойно, смирись с тем, что ты не гений. Не всем дано, в конце концов. Но если тобой правит стихия, если твой талант тебя полностью захватит, то ты больше не будешь себе принадлежать. Ты или его безвольным рабом-алкоголиком, или потенциальным самоубийцей станешь, или…
– Или? – тупо спросил Межутов.
– Или кем-то вроде пророка, – неохотно признал парень. – А что толку? Пророки не лучше прочих кончают. Тот же Пушкин, например. И потом, а что это такое – пророчество? Это же бич и для вас, и для других! Вы думаете, людям нравится, когда их обличают или учат, как надо жить? Вы, может, и не захотите никого обидеть, но стихи у вас такие окажутся, что всякий читатель подумает: "О чем это он говорит? О том, что я чему-то там не соответствую? Идеалу какому-то небесному, призрачному? Да пошел он со своей проповедью!.." Люди, Александр Николаевич – существа низкие и грязные, как бы мы на их счет ни заблуждались. Хотите вы или не хотите, а придется на каждом шагу пороки обличать. Или вам будущее провидеть хочется? Так на это гадалки есть. Смех смехом, но ведь их предсказания иногда сбываются…