Прощание с Марией
Шрифт:
— Хорошо, брат ты мой, на свете, только нас на нем нет, — сказал я вполголоса Млавскому. Мы лежали с ним, тесно прижавшись друг к другу, чтобы было теплее.
— Интересно, — шепнул он мне, — моего отца взяли?
Я обернулся и посмотрел ему в лицо.
— Сегодня вскрылось, что он еврей, — сказал Млавский. — Его опознал тот следователь. Они вместе делали дела в гетто в Радоме.
— Но тогда бы и тебя потащили, — ответил я шепотом.
— Меня пока что нет, я полукровка. Моя мать была полька.
— Но ведь отец станет осведомителем? Тогда, может, не тронут?
— Дай бог, чтобы он им стал. Это было бы хорошо.
— Заткнитесь хоть ночью, —
Мы замолчали. И уже начали дремать, когда где-то вдалеке раздался глухой выстрел. Потом второй. Все подняли головы с тюфяков.
— Видимо, в лес их не вывезли. Шлепают где-то здесь, у тюрьмы, — сказал я вполголоса и стал считать. — Четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать…
— Шлепают напротив ворот, — сказал Млавский и изо всей силы сжал мне руку.
— Тогда он наверняка еврей, тот мальчик с Библией. Какой выстрел пришелся на него? — сказал наборщик Ковальский.
— Ложитесь-ка лучше спать, — прошепелявил Шрайер, служащий с Мокотовской. — Боже! Ложитесь-ка лучше спать.
— Надо спать, — сказал я своему товарищу.
Мы легли снова, укрывшись кожаной курткой и пальто. И еще крепче прижались друг к другу. От окна шел сырой пронизывающий холод.
У нас в Аушвице…
Перевод Е. Лысенко
…итак, я уже на медицинских курсах. Выбрали нас десятка полтора из всего Биркенау и будут учить чуть ли не на докторов. Нам предстоит узнать, сколько у человека костей, как происходит кровообращение, что такое брюшина, как бороться со стафилококками да как со стрептококками, как производить стерильно операцию слепой кишки и для чего делают пневмоторакс.
Миссия у нас весьма благородная: мы будем лечить наших товарищей, которых, «по воле злого рока», мучает болезнь, апатия или отвращение к жизни. Мы должны — именно мы, полтора десятка человек из двадцати тысяч мужчин в Биркенау, — уменьшить смертность в лагере и поднять дух узников. Так говорил нам при отъезде лагерный врач, он еще спросил у каждого о его возрасте и профессии и, когда я ответил: «Студент!» — удивленно поднял брови:
— Что же вы изучали?
— Историю литературы, — скромно ответил я.
Он с неудовольствием покачал головой, сел в машину и укатил.
Потом мы шли по очень красивой дороге в Освенцим, видели уйму всяческих пейзажей, потом кто-то где-то устраивал нас, в каком-то больничном блоке в качестве санитаров-гостей, но я этим не слишком интересовался, я сразу пошел со Сташеком (помнишь, он мне дал коричневые брюки?) по лагерю — искать кого-нибудь, кто бы передал тебе это письмо, а Сташек — к кухне и к складу, организовать на ужин белого хлеба, маргарина и хоть немного колбасы, а то ведь нас тут пятеро.
Я, конечно, никого не нашел, я же миллионщик, а тут сплошь старые номера, и они смотрят на меня свысока. Однако Сташек обещал с помощью своих связей переслать письмо, только, мол, чтоб было недлинное, «это же, наверно, такая скучища, писать девушке каждый день».
Вот когда я выучу, сколько у человека костей и что такое брюшина, я, может быть, смогу тебе помочь от твоей пиодермии, а соседке твоей по нарам — от лихорадки. Боюсь только, что даже когда буду знать, как лечить ulcus duodeni [14] , мне не удастся стащить для тебя эту дурацкую противочесоточную мазь Вилькинсона, потому что сейчас ее нет во всем
14
Язву двенадцатиперстной кишки (лат.).
Что ж до сокращения смертности, в моем блоке лежал один лагерный «аристократ», было ему худо, сильный жар, он все чаще говорил о смерти. Однажды подозвал меня. Я присел на край кровати.
— А ведь в лагере меня знали, правда? — спросил он, тревожно глядя мне в глаза.
— Ну конечно, как можно было тебя не знать… и не запомнить, — вполне простодушно ответил я.
— Смотри, — сказал он, указывая рукой на красное от зарева окно. Сжигали там, за лесом.
— Знаешь, я хотел бы, чтобы меня положили отдельно. Чтобы не вместе. Не в кучу. Понял?
— Не бойся, — сердечно сказал я. — Я даже дам тебе простыню. И с уборщиками трупов тоже поговорю.
Он молча пожал мне руку. Но все это было зря. Он выздоровел и прислал мне из лагеря пачку маргарина. Я им сапоги мажу, он, знаешь, рыбой отдает. Вот так я уменьшил смертность в лагере. Но, пожалуй, хватит об этом, слишком уж лагерные темы.
Почти месяц, как нет писем из дому…
Чудесные дни — без поверок, без выходов на работу. Весь лагерь стоит на апельплаце, а мы, высунувшись в окно, глядим — зрители из другого мира. Люди нам улыбаются, и мы людям улыбаемся, нас называют «Товарищи из Биркенау», отчасти сочувствуя, что наша судьба такая незавидная, и отчасти стыдясь, что им так повезло. Пейзаж из окна вполне невинный, крематория не видно. Люди влюблены в Освенцим, говорят с гордостью: «У нас в Аушвице…»
И в общем-то, хвалиться есть чем. Попробуй представь себе, что такое Освенцим. Возьми Павяк, этот мерзкий сарай, прибавь Сербию [15] , помножь на двадцать восемь и поставь их так близко друг к другу, чтобы между Павяками было совсем немного места, обведи все вокруг двойным рядом колючей проволоки, а с трех сторон — бетонной стеной, замости проходы, посади хилые деревца — и между всем этим размести тысяч пятнадцать человек, которые несколько лет провели в лагерях, терпели невообразимые муки, пережили самые худшие времена, а теперь у них брюки с ровной, как стрела, складкой и ходят они вразвалку, — сделай все это и ты поймешь, почему они так презирают и жалеют нас, выходцев из Биркенау, где есть только дощатые бараки-конюшни, где нет тротуаров, а вместо бани с горячей водой — четыре крематория.
15
Сербия — женское отделение тюрьмы Павяк в Варшаве.
Из лазарета, в котором очень белые, как-то не по-городскому белые стены, цементный тюремный пол и много-много трехэтажных нар, прекрасно видна дорога на воле — то человек пройдет по ней, то машина проедет, то телега с решетками по бокам, то велосипедист, возможно, рабочий, возвращающийся после работы. Дальше, но уже очень-очень далеко (ты не представляешь себе, какие просторы умещаются в таком вот небольшом окне, я хотел бы после войны, если ее переживу, жить в высоком доме с окнами на поле), видны какие-то дома, а за ними синий лес. Земля черная, наверно, влажная. Как в сонете Стаффа — помнишь «Весеннюю прогулку»?