Прощание с Марией
Шрифт:
— Ничего страшного! Чепуха. Только в «трамвае» [11] был. Нам попался знакомый следователь. Он с моим отцом делал дела в Радоме. Знаешь, как это, нет? — Млавский не спеша сгребал ложкой суп. — Люблю я эту похлебку. Даже холодная она вкусная. Как дома. Картошки сегодня много.
— Я сказал раздатчику, что это для тебя. Он зачерпнул с самого дна, — ответил я.
— А что сказал следователь? — спросил служащий Шрайер, у которого нашли газеты и расписки.
— Ничего, — отрезал Млавский. Он поставил миску возле параши
11
Камера предварительного заключения на Аллее Шуха в Варшаве, где в период фашистской оккупации помещалось гестапо.
— На всякий случай, — ответил я и подложил пальто под спину.
Млавский взял пальто у меня на допрос, так как боялся, что его почти новую кожаную куртку у него в полиции отберут. Он сел возле меня.
— Знаешь, — сказал он шепотом, — следователь предложил отцу стать осведомителем. Как ты думаешь?
— А как отец думает?
— Отец согласился. Что ему оставалось делать, скажи?
Я пожал плечами. Млавский повернулся к мальчику с Библией.
— Новенький, да? Я, кажется, видел тебя в полиции. Нет? Мы с тобой не сидели в «трамвае»?
— Нет, — ответил мальчик, уткнувшись в Библию. — Не сидел я ни в каком трамвае.
— Он говорит, что его задержал на улице «синий» и на извозчике привез в тюрьму, — сказал Млавскому сидевший у дверей Козера.
— Держу пари, что я видел тебя в полиции, — сказал Млавский мальчику, — но если ты говоришь, что тебя задержал полицейский… Странно… может быть.
Мы молчали. Между небом и черной решеткой был весенний вечер, освещенный снизу тюремными фонарями. Шрайер сидел, спрятав лицо в ладони, из которых торчали оттопырившиеся от голода уши. Козера ходил взад-вперед, от двери к тюфякам. Мальчик читал Библию.
— Сыграем в очко? — спросил Матуля. — Чем сидеть сиднем. Может, отыграюсь?
— Кончайте с вашей игрой, — не поднимая головы сказал Шрайер. — Родную мать проиграть готовы. Здесь человек…
Он замолк, продолжая жевать искусственной челюстью.
— Отозвался. Газетный интеллигент, — сказал Матуля. — Сыграем?
— Становись лучше на поверку. Раздатчик уже орет, — сказал Ковальский, наборщик с Беднарской.
Мы поднялись с тюфяков. Стали в шеренгу, лицом к двери.
— Сегодня дежурит украинец. Но может быть, все пройдет спокойно, — шепнул я Млавскому.
В ответ Млавский кивнул головой.
Дверь в нашу камеру открылась. В дверях стоял толстый приземистый эсэсовец, с красным квадратным лицом и редкими светлыми волосами. Губы у него были крепко сжаты. На кривых ногах — высокие блестящие сапоги. За поясом «семерка». В руках он держал хлыст. Позади него стоял долговязый украинец с ключами. Черная фуражка была лихо сдвинута на ухо. Возле него стояли раздатчик и писарь — маленький сморщенный еврей, адвокат из гетто. В руках у писаря были списки.
Шрайер с Мокотовской пробормотал по-немецки несколько заученных фраз. Камера такая-то, заключенных столько-то. В наличии все.
Вахман с красным лицом
— Ja, — сказал он, — stimmt [12] . Писарь, кто отсюда?
Писарь поднес документы к глазам.
— Бенедикт Матуля, — прочитал он и посмотрел на нас.
— О боже, братцы, мне крышка! — громко шепнул Матуля, который, переодевшись гестаповцем, ходил на реквизиции.
12
Да (…), точно (нем.)
— Los выходи, raus! [13] — крикнул вахман и схватив его одной рукой за шиворот, выбросил в коридор. Дверь открылась настежь.
В глубине коридора в полном вооружении стояли вахманы. В тусклом свете лампочек зловеще поблескивали каски. За поясами у них торчали гранаты.
Вахман обернулся к писарю.
— Все? Идем?
— Нет, не все, — сказал писарь-еврей, адвокат из гетто. — Еще один. Намокель. Збигнев Намокель.
— Я, — сказал мальчик с Библией. Он подошел к тюфяку и взял пальто. В дверях он обернулся. Но ничего не сказал. И вышел в коридор. Дверь камеры за ним захлопнулась.
13
Давай (…), живее! (нем.)
— Вот и поверка прошла! Одним днем больше! Двумя людьми меньше! Даешь следующий день! — крикнул Козера, контрабандист с Малкини.
— Много ли их у нас еще осталось? — уныло сказал Ковальский. — Был парень и нет парня.
Он раскорячился над парашей.
— Отливайте, ребята, а то расстилаем тюфяки. Чтобы потом никто по головам не ходил. Айда стелиться, пока есть свет.
Мы начали расстилать тюфяки.
— Жаль, что Библию не оставил, — сказал я Млавскому. — Было бы что читать.
— Теперь ему Библия ни к чему. А все-таки я его видел сегодня в полиции, клянусь, — сказал Млавский. — Что он мог сделать, такой маленький? И зачем врал, что его схватил на улице полицейский?
— Он был похож на еврея, ну и наверняка был евреем, — сказал Шрайер. Он уже лег на тюфяк у окна и, кряхтя, кутал ноги в пальто. Он шепелявил, потому что вынул изо рта искусственную челюсть. Завернул ее в обрывок бумаги из-под передачи и положил в карман.
— А зачем ему в таком случае нужна была Библия?
— Он наверняка еврей. Иначе бы его не поставили к стенке, — сказал Ковальский, ложась на бок рядом с Козерой. — Хотя вот Матулю тоже взяли.
— Уголовник, холера, экспроприатор, ночью с револьвером рыскал, где бы поживиться, — сказал Козера. — Ему уже давно причиталось.
Мы с Млавским легли рядом. Ноги обернули кожаной курткой, а сами укрылись моим пальто. Я уткнулся в мягкий меховой воротник. От него исходило приятное тепло.
Из разбитого окна веяло сыростью и холодом. Небо стало совсем черным. Пространство между небом и окном, находившимся на уровне земли, было залито золотистым светом. Горели все тюремные фонари. Сквозь их свет проступали бледные мерцающие звезды.