Прощание с Марией
Шрифт:
— Такие пироги.
— Эшелон был неспокойный, это тебе не торговцы из Голландии или из Франции, которые рассчитывают открыть дело в лагере для интернированных в Аушвице. Наши евреи всё понимали. Потому и эсэсовцев была целая куча, а Шиллингер, увидев, что творится, вытащил револьвер. Все бы пошло как по маслу, да Шиллингеру приглянулось одно тело — и впрямь классического сложения. Ради этого, видать, и приехал. Подходит, значит, он к женщине и берет ее за руку. А голая женщина вдруг нагибается, зачерпывает горсть песка и как сыпанет ему в глаза! Шиллингер, вскрикнув от боли, выронил револьвер, а женщина этот револьвер схватила и несколько раз выстрелила Шиллингеру в живот. Ну, конечно, паника. Голые люди с криком — на нас. Женщина выстрелила еще раз — в нашего начальника, и ранила его в лицо. Тогда и начальник, и эсэсовцы наутек, оставив нас одних. Но мы, слава богу, справились.
— Ja, известно.
— Шиллингер лежал на животе и от боли скреб пальцами землю. Мы его подняли и, не особо церемонясь, перетащили в машину. Всю дорогу он сквозь стиснутые зубы стонал: «О, Gott, mein Gott, was nab' ich getan, dass ich so leiden muss?»
Это значит: «О боже, боже мой, что я сделал, чтобы так страдать?»
— Вот ведь, так и не понял до конца, — сказал я, покачав головой. — Странная ирония судьбы.
— Да, странная ирония судьбы, — задумчиво повторил форарбайтер.
В самом деле, странная ирония судьбы: когда, незадолго до эвакуации лагеря, евреи из зондеркоманды, опасаясь, что их прикончат, взбунтовались, подожгли крематории и, перерезав проволоку, разбежались по полю, несколько эсэсовцев перестреляли их из пулеметов всех до единого.
Человек с коробкой
Адольфу Рудницкому
Перевод К. Старосельской
Шрайбером [122] у нас был еврей из Люблина, в Освенцим он приехал уже опытным лагерником из Майданека, а поскольку встретил близкого знакомого из зондеркоманды, которая благодаря своим богатствам, черпаемым из крематориев, обладала в лагере огромным влиянием, с самого начала прикинулся больным, попал без малейшего труда в «KB-zwei» — так сокращенно (от слова Krankenbau II [123] ) назывался особый, отведенный под больницу, сектор Биркенау — и немедленно получил прекрасную должность шрайбера в нашем блоке. Вместо того, чтобы целый день ворочать лопатой землю или на пустое брюхо таскать мешки с цементом, шрайбер занимался канцелярской работой (составлявшей предмет зависти и интриг других придурков, тоже укрывавших своих знакомых на подобных должностях): приводил и уводил больных, устраивал в блоке поверки, подготавливал медицинские карты и принимал косвенное участие в селекциях евреев, осенью сорок третьего года производившихся почти регулярно, раз в две недели, по всему лагерю, — шрайберу вменялось в обязанность при помощи санитаров отводить больных в вашраум [124] , откуда вечером машины увозили их в один из четырех крематориев, тогда еще работавших попеременно.
122
Schreiber — писарь (нем.)
123
Больничный блок (нем.)
124
В Биркенау — помещение при больнице, куда сгоняли отобранных во время селекции доходяг, чтобы вечером отправить в газовые камеры.
Однажды, если не ошибаюсь, в ноябре, у шрайбера подскочила температура — насколько помню, от простуды, — и, так как он оказался единственным больным евреем в блоке, при первой же селекции был направлен zur besonderen Behandlung [125] , то есть в газовую камеру.
Сразу после селекции старший санитар, именуемый из подхалимажа старостой, отправился в четырнадцатый блок, где лежали почти без исключения одни евреи, договориться, что мы доставим нашего шрайбера туда заранее — и избавимся таким образом от неприятной обязанности сопровождать его в вашраум отдельно.
125
На особую обработку (нем.)
— Списываем его auf vierzehn, Doktor, verstehen? [126] — вернувшись из четырнадцатого, сказал староста главному врачу, который сидел за столом с трубками фонендоскопа в ушах. Врач тщательно выстукивал спину только что прибывшего больного и каллиграфическим почерком заполнял его медицинскую карту. Не отрываясь от дела,
Шрайбер сидел на корточках на верхней койке и старательно обвязывал веревкой картонную коробку, в которой хранил чешские, со шнуровкой до колен, ботинки, ложку, нож, карандаш, а также жиры, булки и фрукты, которые брал с больных за различные шрайберские услуги, как это делали почти все еврейские врачи и санитары KB; в отличие от поляков, они ни от кого никаких посылок не получали. Впрочем, поляки, которым присылали в KB из дома посылки, тоже брали у больных и табак, и продукты.
126
В четырнадцатый, доктор, понятно? (нем.)
Напротив шрайбера пожилой польский майор, которого неизвестно почему уже несколько месяцев держали в блоке, играл сам с собой в шахматы, заткнув большими пальцами уши, а под ним ночной санитар лениво мочился в стеклянную утку, после чего сразу зарылся в одеяло. В соседних отсеках харкали и кашляли, в печурке громко шкворчало сало, было душно и парно, как всегда под вечер.
Шрайбер слез с койки, взял коробку. Староста небрежно кинул ему одеяло и велел обуть колодки. Они вышли из блока; в окно видно было, как перед четырнадцатым староста снимает с плеч шрайбера одеяло, забирает колодки и хлопает его по спине, а шрайбер, в одной только вздувшейся пузырем рубахе, входит в сопровождении другого санитара в четырнадцатый блок.
Только в сумерках, когда в блоках раздали пайки, чай и посылки, санитары начали выводить доходяг и выстраивать пятерками перед дверями, сдирая с них одеяла и башмаки. Появился дежурный эсэсовец и приказал санитарам встать цепочкой перед вашраумом, чтобы никто не убежал; в блоках тем временем ужинали и ворошили посылки.
Из окна видно было, как наш шрайбер вышел из четырнадцатого с коробкой в руке, занял свое место в пятерке и, подгоняемый окриками санитаров, побрел вместе с другими в умывальню.
— Schauen Sie mal, Doktor! [127] — крикнул я врачу. Тот вытащил из ушей фонендоскоп, тяжело ступая, подошел к окну и положил руку мне на плечо. — Мог бы сообразить, что к чему, вы не считаете?
На дворе стемнело, только мелькали перед бараком белые рубахи, лица стали неразличимы; потом и рубахи скрылись из поля зрения; я заметил, что над проволокой зажглись фонари.
— Он же старый лагерник, прекрасно знает, что через час-другой пойдет в газовую камеру — голый, без рубахи и без коробки. Поразительная привязанность к остаткам собственности! Мог ведь кому-нибудь отдать. Не верю, чтобы я…
127
Поглядите-ка, доктор! (нем.)
— Ты действительно так думаешь? — равнодушно спросил доктор, снял руку с моего плеча и задвигал челюстью, будто высасывая воздух из дырявого зуба.
— Простите, доктор, но мне кажется, что и вы… — вскользь заметил я.
Главный врач был родом из Берлина, жена и дочь его были в Аргентине, иногда он говорил о себе: wir Preussen [128] — с улыбкой, в которой к страдальческой горечи еврея примешивалась гордость бывшего прусского офицера.
— Не знаю. Не знаю, что бы я сделал, отправляясь в газовую камеру. Вероятно, тоже бы взял с собой свою коробку.
128
Мы пруссаки (нем.)
И, повернувшись ко мне, усмехнулся шутливо. Я увидел, какой он усталый и невыспавшийся.
— Думаю, даже если б меня везли в печь, я бы верил, что по дороге что-нибудь случится. Держался бы за эту коробку, как за чью-то руку, понимаешь?
Он отошел от окна и, сев за стол, велел стащить с койки следующего больного — нужно было к завтрашнему дню подготовить группы выздоравливающих для отправки в лагерь.
Больные евреи наполнили вашраум криком и стонами, порывались поджечь помещение, но ни один из них не осмелился пальцем тронуть санитара-эсэсовца, который сидел в углу, полузакрыв глаза, и не то притворялся, что дремлет, не то и вправду дремал. Поздним вечером в зону въехали мощные крематорские грузовики, появилось несколько эсэсовцев, евреям было приказано оставить все в вашрауме, и санитары принялись швырять голых людей на машины, пока в кузовах не выросли груды тел; с плачем и проклятьями, освещенные прожекторами, люди уезжали из лагеря, отчаянно цепляясь друг за друга руками, чтобы не слететь на землю.