Прощай, Лубянка!
Шрифт:
Я слушал Зайкова, и на душе становилось еще тягостнее. Мы снова возвращались к старым добрым брежневским временам — победам, свершениям, грандиозным планам, великим начинаниям. Как все это было знакомо, мерзко знакомо! Хотелось выть от тоски, глядя на аплодирующих членов и кандидатов в члены обкома.
Когда я впервые принял участие в работе пленума в 1980 году, на меня, не искушенного в партийных процедурах, произвели приятное впечатление грамотные, гладкие выступления его участников, особенно из числа рабочих и крестьян. «Надо же, как вырос уровень политической культуры наших людей!» — подумал я и как-то поделился этой радостью с первым секретарем одного из райкомов. Тот снисходительно улыбнулся и посвятил меня в тайны партийной кухни: за месяц до пленума выбранный по подсказке райкома оратор приглашается к инструктору обкома, там ему готовят
Я был поражен. Оказывается, я, как и сотни других людей, присутствовал на спектакле, поставленном опытными режиссерами, а не на рабочем совещании партийных представителей. Но неужели вся эта бутафория и есть наша партийная жизнь? Все вопросы и ответы заранее известны, резолюции и постановления заготовлены, а мы просто штампуем, как и депутаты областного и городского Советов, давно принятые решения. В кого же они нас превратили? Может быть, это только в Ленинграде так? Нет, едва ли! Ленинград — не худший город в стране. Значит, вся страна живет вот такими спектаклями, ожидая очередного Пленума ЦК, веря своим вождям, надеясь, что они на пленуме примут новые далеко идущие решения, способные облегчить жизнь людей, сделать ее более достойной! А сытые, довольные вожди и в ус не дуют, устраивают театрализованные игры на потеху аппаратчикам.
Что-то во мне перевертывалось. Вспомнилась книга Милована Джиласа «Новый класс», прочитанная много лет назад и отвергнутая как поклеп на социалистическую действительность. Я достал ее в спецбиблиотеке и перечитал заново. «Даже при коммунизме, — писал Джилас, — люди не перестают думать, просто потому, что не думать они не могут. Больше того: они думают не так, как им предписывают. Мышление их раздваивается: с одной стороны, их собственные мысли, а с другой — мысли, высказываемые вслух, официальные мысли.
Даже при коммунизме люди не настолько отупели от постоянной пропаганды, чтобы они сами не могли додуматься до истины… В области умственной жизни планирование олигархов ни к чему не приводит, кроме как к застою, разложению и упадку. Эти олигархи, эти блюстители порядка, которые следят за тем, чтобы человеческое мышление не сделалось крамольным и не отклонилось от партийной линии… Эти глашатаи неподвижных, выветрившихся, отошедших в прошлое идей — именно они замораживают и тормозят творческие импульсы своего народа. Вольные мысли для них — что сорные травы, которые они грозятся выполоть из человеческого сознания. Подрезая крылья свободной мысли, оскопляя умы, они не только калечат других, но и лишают самих себя всякой творческой инициативы, как и всякой способности к критическому мышлению. У них словно театр без зрителей: актеры рукоплещут друг другу, восторгаются собственной игрой.
И ведь эти верховные жрецы — и в то же время жандармы коммунизма — бесконтрольно распоряжаются как всеми средствами передачи мыслей… так и всеми материальными благами: пищей, одеждой, жилищем и всем прочим.
Современный коммунизм — это узкое сектантство, которому выпала на долю безграничная власть над миллионами людей».
Закрыв последнюю страницу книги, я вернулся к предисловию. Там я нашел слова, точно описывавшие мое состояние: «Я отходил от коммунизма постепенно и сознательно, по мере того как передо мной вырисовывалась та картина и те выводы, которые изложены в книге… Я продукт этого мира. Я принимал участие в его строительстве. Теперь я один из его критиков».
Я еще не стал критиком, но во мне росло желание порвать с прошлым, заняться чем-то другим, но не этим вселенским обманом.
А между тем я отводил душу, колеся по окраинам Ленинградской области, ночуя в майском снегу на берегах полноводных весенних рек Подпорожья в ожидании глухариного тока, бросая блесну в мелководье Финского залива, посещая художественные выставки и квартиры некоторых местных живописцев, не пропуская театральных премьер. Изменились мои музыкальные вкусы: Шостакович, Малер, Пуленк, Франк, Гендель… вытеснили старые симпатии. Но все так же трепетало сердце, вслушиваясь в чарующие мелодии «Pieta signore» Страделлы и «Ave Maria» Каччини.
Я проводил вечера с писателями Игнатием Дворецким и Юзефом Принцевым, заходил к соседу по дому Евгению Мравинскому, но лучшие часы всегда были связаны с посещениями других соседей — Георгия Товстоногова, его сестры Нателлы и актера Большого драматического театра Евгения Лебедева. Занятые днем на репетициях, а вечером в спектаклях, они освобождались поздно вечером и иногда звонили уже в полночь, приглашая зайти «на огонек». Их гостерпиимный, хлебосольный дом всегда был полон народу, людей искусства, независимых в суждениях, раскованных, просто интересных. Мы сидели иногда до трех-четырех утра, живо обсуждая события нашей жизни, новые книги, фильмы, спектакли. Лебедев как-то прочитал маленький рассказ, написанный им много лет назад и посвященный его юности на Кавказе. «Не посадят за такой рассказ сегодня?» — спрашивал он с шутливой озабоченностью. Я как мог просвещал своих новых друзей, испытывая к ним искреннюю симпатию и привязанность.
Через Евгения Примакова я познакомился с директором Эрмитажа, академиком Борисом Пиотровским. Я бывал у него дома, почти на всех вернисажах и крупных выставках. Однажды он пригласил Примакова, Товстоногова и меня посетить Эрмитаж в белую ночь.
В окна Зимнего дворца струился слабый свет, когда мы прошли по гулким пустым коридорам в залы с итальянской живописью. Борис Борисович вздыхал перед каждой картиной — он знал их наизусть. Нам же при этом освещении виделись только крупные детали на переднем плане. Скорее очарование таилось в атмосфере, в интимности общения с великими мастерами, отдыхавшими после их лицезрения многотысячными толпами посетителей. Водил меня Пиотровский и в тайные хранилища Эрмитажа. Там скопилось огромное число экспонатов, вывезенных после войны в территории Германии, Австрии и Маньчжурии. Картины из частных собраний Кребса, Бехштейна, Гитлера, Шахта, Герстенберга; гравюры, рисунки, скульптура, монеты… Все это десятилетия лежало без движения, укрытое от взоров как советских, так и иностранных любителей искусства. Некоторые вещи представляли национальное достояние и гордость стран, откуда они были вывезены.
Я спросил, почему их не экспонируют или не вернут владельцам, как вернули в свое время картины Дрезденской галереи. «Возражает Министерство культуры, — ответил Пиотровский. — Боится исков бывших владельцев или их наследников». Я пытался поговорить по этому поводу с Носыревым. Он опять отмахнулся: «Не лезь не в свое дело».
В 1984 году в Москве я навестил Александра Яковлева, вернувшегося незадолго до этого из Канады и назначенного на должность директора Института мировой экономики. Я знал о сдержанном отношении к нему руководства КГБ из-за нежелания Яковлева в бытность послом потакать вольностям резидентуры КГБ. Яковлев встретил меня дружелюбно: мы не виделись шесть лет — последний раз он заходил ко мне в Ясенево, — и накопилось много, о чем можно было поговорить. Нашу беседу за чашкой кофе прервал телефонный звонок. Прихрамывая, Яковлев подошел к столу и снял трубку. Лицо его засветилось радостью: «Да, Михаил Сергеевич… я сейчас закончу и подъеду к вам… поработаем вместе». Яковлев вернулся к недопитому кофе и пояснил: «Горбачев звонил, секретарь ЦК… мировой мужик. Если он станет генеральным, в стране произойдут колоссальные изменения… Он реформатор с большой буквы… А сейчас давай заканчивать, поеду с ним работать над документами».
Я вернулся в Ленинград с робкой надеждой, что жизнь еще не кончена.
К тому времени я завершил работу над монографией о подрывной деятельности американской разведки, но ПГУ явно саботировало ее публикацию и защиту в качестве диссертации. Впервые в жизни я обратился с официальной жалобой к руководству КГБ на действия ПГУ. В рапорте на имя Чебрикова я писал:
«В 1981 г. в соответствии с планом научно-исследовательских работ Высшей школы им. Ф. Э. Дзержинского, утвержденным руководством КГБ СССР в 1978 г., я подготовил к изданию монографию «Подрывная деятельность американской разведки против СССР на территории третьих стран». После обсуждения рукописи на кафедре ВШ в 1982 г. она была доработана и получила весьма лестные отзывы рецензентов школы и 2-го Главного управления. Однако издание монографии задержалось из-за позиции ПГУ, которое, положительно оценив работу в целом, возражало против ее публикации в ВШ ввиду наличия в ней агентурных материалов ПГУ. В этой связи ПГУ настояло на передаче рукописи в Краснознаменный институт им. Ю. В. Андропова, где начальник кафедры т. Шишкин И. А. заявил: «Высшая школа эту работу больше никогда не увидит».