Прощай, Рим!
Шрифт:
— Да, да, только так, — горячо откликнулся Леонид, нащупав и крепко стиснув руку друга.
…Сперва их пригнали в город Лугу. Набили в огороженный двор элеватора, будто трамбовкой утрамбовали. Никакой крыши над головой. Даже от дождя спрятаться некуда. А в мае месяце в этих краях льет почти каждый день. Мокро, холодно, ночами зуб на зуб не попадает.
По вечерам с востока, как грохот отдаленной грозы, доносится сплошной гул артиллерийской канонады. Пленные в надежде на чудо смотрят в ту сторону, где бушует гроза. Но, вопреки их желаниям, фронт не приближается и
Рана Леонида, перевязанная наспех и безо всякой обработки, быстро загноилась. Донимал жар, кружилась голова, тело налилось свинцом, будто побитое. Гибель, если это гангрена.
— Леонид, тебе худо, что ли? — спросил Сережа, увидев, как Колесников лежит на спине с закрытыми глазами и часто-часто дышит.
— Как в огне горю, Сережа. Голову ломит, терпенья нет… Боюсь, как бы не гангрена.
Таращенко, тот самый беспечный красавец, с которым Леонид уже успел познакомиться, каким-то путем уловчился раздобыть граммов сто водки. Сережа снял нижнюю рубашку с себя и тщательно прокипятил ее в ведре. Рану промыли, прочистили и перевязали бинтами, надранными из Сережкиной рубахи. Леонид впервые за трое суток заснул спокойным сном. К утру температура спала, головная боль поутихла. Организм, ослабевший от большой потери крови и от голодного житья, требовал хлеба, молока, масла, но где здесь раздобудешь молока и масла?
В день два раза по плошке клейкой бурды, сваренной из картофельной шелухи и кормовой свеклы. Да и того, коли черпнешь позлее, на один глоток. Хлеб пекут из непросеянной ржаной муки и еще отрубей подбавляют. Мрут люди. И не по одному, а десятками каждодневно. Голод и болезни сбивают с ног парней, вчера еще крепких, как молодые бычки. Не хочется Леониду смиряться с судьбой, противно чувствовать себя обреченным, погаснуть безропотно свечой, забытой на ветру. Не хочется, но что ты можешь поделать в этом окруженном со всех сторон колючей проволокой аду?
В один из таких тягостных и тревожных дней он повстречал соседа своего из Оринска.
— Леонид! — закричал с дороги весь обросший, запыленный с головы до ног человек, когда колонну пленных погнали на работу за лагерную зону.
— Господи, кто это? Уж не Старостин ли? Ты как сюда попал?
— Да вот приехал было посмотреть, не раздобуду ли чего ребятишкам пожевать. А ты как?..
Леонид показал на щеку. Конвоиры бросились отгонять Старостина.
— А мои живы? Как Маша?
— Живы-то живы. Но тоже с голодухи пухнут. Беда…
— Маша родила?
— Цурюк!
— Девочка! Однако…
— Цурюк!
— Чего однако?
— Цурюк!
— Ты меня не видал, Старостин. Слышишь — не видал!
— Цурюк!
— Слышу, слышу!
— Я жив-здоров! Ты повстречал человека, который видел меня. Понимаешь?
— Понял, Леонид!..
Встреча с земляком, нерадостные вести о семье еще пуще растравили душу. «Бежать. Как можно скорее бежать. До Оринска рукой подать, да и до фронта недалеко…»
— Послушай-ка, Леонид, — подошел к нему Сажин,
— Знаю. Дни и ночи о том только и думаю, да подходящего случая все нет, Иван Семенович. Сильный конвой, не пробиться.
— Да я не о побеге.
— О чем же?
— Поди к коменданту и расскажи, что ты из здешних мест. Пусть приедет жена с детишками — в ножки ему поклонится. Прихватить надо чего-нибудь, чтоб сунуть коменданту. Уже трое ушли эдаким манером.
— Слышал я о них.
— Так в чем же дело? Вырвешься отсюда и к партизанам подашься.
Вечером Леонид завел разговор сТаращенкой:
— Антон, как бы ты поступил, будь ты на моем месте?
— Не пойму чего-то. Все мы сейчас в одном месте. И всем одинаково тошно.
— Да ты послушай. Дом-то мой всего в полустах километрах отсюда. Сажин говорит, напиши, дескать, жене. Чтоб она дала, значит, взятку коменданту и вызволила меня отсюда…
— Правильно говорит, — подхватил скорый на решения Таращенко. — Может, потом найдешь способ, вытащишь и нас. Мы партизанский бы отряд сколотили. Фронт-то с каждым днем уходит все дальше и дальше. Теперь и канонады не слыхать. Сомнительно, чтобы кто-то явился к нам на выручку.
Остальные тоже поддержали Таращенку:
— Решайся, Колесников.
— Попытка не пытка, Леонид.
Помалкивает только Ильгужа. Он не из тех, кто рубит сплеча. Предпочитает действовать по пословице: «Семь раз отмерь, один раз отрежь».
Прикинув плюсы и минусы, подбив, так сказать, итоги, Леонид приходит к решению, что хоть бы и унизительным путем, но следует выбраться из лагеря. Между строками немецкой газеты огрызком карандаша пишет письмо Маше.
После отбоя Ильгужа пристроился спать рядом с ним.
— Леонид, я долго думал про тебя.
— Ну, и чего надумал? Какую вынес резолюцию?
— Насчет резолюции ты уже сам смотри, — шепчет Ильгужа, обдавая его горячим дыханием. — И вот однажды ты явишься в Оринск. Обросший, с распухшей щекой, в шинели с оборванным хлястиком, в ботинках без обмоток…
— А я ночью приду.
— Можно и так, — соглашается Ильгужа, тяжко вздохнув. — Можно даже прежде зайти к кому-нибудь из знакомых, побриться, помыться, пришить хлястик, почистить обувь. Но что станет говорить народ на другой день? Ты же в первый час войны написал заявление, да и потом все ходил — на фронт просился. Не рядовой работник, а руководитель. Наверняка на собраниях каждую речь свою заканчивал громким «Да здравствует!».
— Я уже все взвесил, — отвечает Леонид несколько отчужденно. — Хоть как, но мне надо вырваться на волю. Что делать дальше, я сам посмотрю.
— Хоть став на колени перед врагом? Хоть слезно умоляя о милости?
— Пойми. Я ведь не затем стараюсь, что по жене соскучился. Воевать снова хочу!..
Ильгужа не сдается. Похоже, он и в самом деле крепко подумал, прежде чем затевать разговор.
— Понимаю. Но сам я, откровенно говоря, предпочту смерть свободе, заработанной таким путем.