Прощай, Рим!
Шрифт:
После обеда погрузили на машину двадцать пять человек и привезли на аэродром возле городка Раквере, расположенного километрах в шестидесяти от Тапы. Поместили их в каменном здании, которое внутри мало чем разнилось от прежнего барака. Только здесь было чуть попросторнее. Да и народу было не так много — всего около двухсот человек.
— Да-а, — протянул Дрожжак, осмотрев новое помещение. — Нелегко будет бежать отсюда. Полы бетонные, до окон, троих во весь рост поставишь, не дотянешься. Да и дотянешься, мало проку. Такие решетки разве что толом подорвешь.
—
— Тебе спортом приходилось заниматься, старина?
— А как же? Кто каждое утро дрова рубил? Кто из-под скотины чистил?
— В спорте разрешаются три попытки, а я пока что всего одну пробу сделал.
— Смотри, парень, доиграешься до беды. Смелость, говорят, города берет, но как бы тебе из-за смелости твоей голову не сломить. Лбом стенку не прошибешь, а здесь, я тебе скажу, все-таки можно еще жить. И работа не такая страшная, как на карьере, и кормят, хоть и не досыта, однако ног не протянешь. Когда гоняют картошку копать, малость и с собой можно прихватить.
Заиграли нервы у Дрожжака, заходили желваки, задергалось веко.
— Ну и шкурник же ты, однако, ярославский мужик! — накинулся он на Сажина, свирепо скрипнув зубами. — Если немцы будут хорошо кормить, не заставлять тяжелую работу делать, ты, стало быть, готов до конца войны в плену отсиживаться, а?
— Почему бы не посидеть? — сказал Сажин, то ли дразня Николу, то ли всерьез. — Говорю же, бегал уж… Поймают еще раз, капут тебе, повесят.
— Пусть их вешают, — упрямо отрезал Николай. — Чем тут заживо гнить, я лучше в землю лягу. Хоть на удобрение сгожусь.
— Ах, да что с тобой толковать! — Иван Семенович махнул рукой и пошел заниматься своими делами.
Впрочем, нет. Не собственные дела сейчас заботили его. Он разыскал Колесникова и рассказал ему про думки Дрожжака. Леонида тоже зло берет: «Так ведь договорились, чтобы не своевольничать, чтобы каждый шаг делать, рассчитавши и посоветовавшись. Эх, этот Дрожжак…»
Ночью между ними состоялся разговор.
— Я чувствую, Николай, что ты замышляешь, — начинает Леонид, по-братски обняв его. — Мы ведь в Луге еще организовали дружину, поклялись. А ты…
Дрожжак нетерпеливо перебивает:
— А ты тянешь и тянешь резину, Леонид Владимирович. Каждый день, зазря загубленный в лагере, мне года жизни стоит.
— Мне, думаешь, весело здесь? Потерпи немного. Дай познакомимся, сдружимся с местным населением. Бежать надо так, чтоб не попадаться опять… Вы меня сами выбрали главным. И вот я тебе советую, а если хочешь, приказываю, товарищ Дрожжак. На свой страх и риск ничего не предпринимать! Не то все наши планы прахом пойдут.
Дрожжак молчит.
— Язык, что ли, проглотил?.. Или забыл, где рос и где работал? Как это на Тракторном терпели твои анархистские замашки?
Дрожжак опять молчит.
— Ты что, один против нас всех идешь?
— Ладно. Пусть будет по-вашему, — нехотя процедил Николай.
Однако
Коротким оказался век каторжанской радости. На четвертые сутки приволокли Дрожжака в лагерь. Живого места нет на человеке. Посмотришь на него, мурашки по коже бегут, кровь в жилах стынет. Полумертвого затащили в барак и бросили на солому около железной печки. Сзади шествует непомерно длинный (ни дать ни взять колодезный журавль) обер-лейтенант Зепп. Руку каучуковую он величественно заложил за борт кителя, на губах ехидная, плотоядная улыбка.
Один из палачей, приволокших Николая в барак, оказался их старым знакомцем. Тот самый вор-рецидивист, по прозвищу Косой, капо из Луги, с которым на прощание чуть было не схлестнулся Леонид. Теперь он хоть в стареньком, но немецком мундире. Нижняя губа его свисла еще больше, нос, похожий на мерзлую картофелину, стал совсем малиновым — от набрякших, вот-вот готовых лопнуть прожилок, словно бы нарисованных толстым красным карандашом. Он тоже узнал старых «приятелей», расправил сутулые плечи, выпятил впалую грудь: видали, дескать, каков я теперь? А самогоном разит от негодяя на сто верст. На что уж пьяница Зепп, спит-то, говорят, в обнимку с бутылкой шнапса, но и он морщится, нос в сторону воротит.
Стоят пленные, дохнуть боятся. И у всех одна мысль: «Что-то теперь они сделают с Дрожжаком?»
— Начинай! — скомандовал немец, благословив палача жестом протезной, в черной перчатке, руки.
Косой вытянул из-за голенища плетку, замахнулся, но обер-лейтенант остановил его:
— Айн момент! Пятьдесят ударов. — На лице его выступила такая сладкая улыбка, словно он тебя конфетами угощает.
Пленные так и ахнули, сердца застучали гулко, тревожно: «Забьют насмерть!»
— Начинай! — повторил обер-лейтенант Зепп и, чуть расставив ноги, вновь принял надменно-глумливую позу.
Косой потянулся было, чтоб сдернуть с жертвы своей разодранный в клочья пиджак, но Николай сам разделся и лег ничком на скамейку.
Воспользовавшись заминкой, Косой отстегнул флягу с широкого ремня со знаком свастики на пряжке и, отвинтив пробку, поднес к вислой губе. Вверх и вниз дернулся кадык, огромный, в детский кулачок. Косой рыгнул, вытер грязным платком рот.
— Шнель! — крикнул Зепп, брезгливо следивший за его действиями.
— Ясно, ясно! — заторопился Косой, сняв мундир и засучив рукава. Кожа, заросшая белесо-рыжей шерстью, была испещрена похабнейшей татуировкой.
— Шнель!
— Ясно, ясно!..
Первый удар пришелся по брюкам. Немец сердито вырвал плетку и с остервенением хлестнул Дрожжака по голой спине. Кровавая полоса отметила место удара. Кто-то, простонав сквозь прикушенные губы, отвернулся, кто-то гневно выматерился.