Прощай, Рим!
Шрифт:
Леонид тоже берет подойник и ловко, будто всю жизнь только этим и занимался, пристраивается на низенькой скамеечке у набрякшего, пышущего теплом вымени. Действует четко, как на инструктаже. Вытирает сосцы влажной тряпкой, массирует. Он чувствует, что девчата-доярки с любопытством следят за ним, хотя им отнюдь не в новинку видеть зоотехника в своей компании… Запевает песню оцинкованный подойник, в нос бьет запах густого парного молока. Чернавка стоит чуть поворотив голову и скосив золотистые глаза. Вид у нее предовольный. Леонид надоил уже с полведра, а вымя у Чернавки все такое же полное, тугое. Звенит струя, взбивая пену, и белизна ее отсвечивает небесной синью.
…Леонид
В Сибири он проработал пять лет и уже чувствовал себя старожилом. И по виду-то он вылитый, так сказать, классический сибиряк: рост сто восемьдесят восемь сантиметров, широк и кряжист, будто кедр вековой, большая голова в русых кудрях, глаза светлые, синие, взгляд открытый и смелый, движения несуетливы. Увидишь такого и невольно вспомнишь Сибирь, подумаешь о Сибири и сразу же представишь богатыря, вроде Леонида.
Они пришлись друг другу по душе. Но неправа пословица, утверждая, что человек ищет, где лучше. В душе сто живет неискоренимая нежность к родному краю, к родимым ветрам, навстречу которым впервые в жизни собственными руками он распахнул окошко. Ленинград позвал Леонида. Звали туманные зори, белые ночи, Адмиралтейская игла. Снились чугунная решетка Летнего сада и Медный Всадник на яростно вздыбленном коне. Захотелось вновь повидать «Аврору» и отыскать могилу отца.
Ленинград…
Когда Леонид уезжал, город еще назывался Петроградом. Увозя ребят в деревню, Арина Алексеевна говорила: «Досыта хлебушка поедите. Молочка парного попьете. Поправитесь, окрепнете за месяц-два…» Рассчитывала, что проживут они у дедушки до осени и вернутся в родной город. А сколько раз с тех пор приходило лето и уходило?.. У бывшего карапуза с Нарвской заставы растут уже свои дети — двое мальчишек.
В Ленинград они попали в пору белых ночей. Под обаяньем их неописуемой красоты Леонид бродил по улицам самозабвенно, усердно, будто долг давний отрабатывал. С вокзала заехал к матери, устроил у нее Машу с детьми и, наспех перекусив, пошел стирать подметки на каменных, прямых, как стрела, проспектах Ленинграда. Натосковался!.. Будто по живому, по близкому человеку соскучился за долгие годы разлуки. Нет, еще сильнее. С родным человеком встретишься, расцелуешься, поговоришь, отведешь душу, и схлынет тоска. А город?.. Глядишь не наглядишься, ходишь не находишься!
И вот — знакомый двор. Здесь прошло его раннее детство. Отсюда ушел его отец сражаться с Юденичем. Напротив, как и тогда, молочная лавка. Леонид потянулся, словно собираясь заглянуть в окно. А что, если подняться на второй этаж? Посмотреть, кто там живет теперь? Вроде неудобно. А впрочем, чего особенного? На ногах у него кирзовые сапоги, вместо пиджака легкая стеганка… Совсем-то не похож на здешнего жителя. Петроград всегда предпочитал сапогам ботинки, фуражке — шляпу. Прибудет, бывало, сюда мужичок какой, весь век свой щеголявший в картузе и лаптях, и, если заведется у него в кармане лишний грош, сейчас же норовит
Не успел Леонид завернуть в «ихний» двор и пробормотать, обращаясь к первой попавшейся на глаза женщине: «Извините, пожалуйста», — как эта поперек себя толще румяная тетушка затараторила:
— Пожалуйста. Вам кого? По всему видно, что человек-то вы нездешний. Откуда приехали в Ленинград?
— Мне бы узнать, кто проживает в третьей квартире.
— Вот тебе на! Мы там живем. Вы что, родичем Прокопу приходитесь? Идемте, чего это мы тут, посреди двора стоим? Я жена Прокопа, Агафья Кирьяновна… — Женщина вытерла мокрую руку о передник и протянула Леониду.
Между тем к ним подошел старичок в холщовом фартуке и с метлой на длиннющей палке… Вот так встреча — городовой Спиридон Мефодиевич! Глаза у него, как и прежде, черные, хитрые, но широкие брови и некогда лихо торчащие усы поседели и обвисли, словно бы побитые морозцем.
— Кого это ищут, Агаша?.. Ба-ба-ба… Да никак сынок Владимира Кузьмича, Мишка-головорез? — Мефодиевич прислонил метлу к стене и размашистым шагом направился к Лене.
— Не Мишка, а Леня. Леонид. А вы городовой, да?
Покрутил Мефодиевич седые усы и отдал честь:
— Дворник Спиридон Мефодиевич Козулин. А вас, товарищ Колесников, каким ветром занесло в эти края? — Он тут же перешел на «ты»: — Давненько ты не показывался, однако. С матушкой твоей я хоть изредка, да встречаюсь… Пойдем не то, опрокинем по стопке? В честь встречи. Сам настаивал, на вишне.
По правде говоря, не очень-то хотелось Лене выпивать да растабарывать с бывшим городовым, но, с другой стороны, это был первый знакомый человек, с которым он повстречался в Ленинграде после тринадцатилетнего отсутствия. Так сказать, живой кусок истории, ярко напомнивший ему о днях собственного детства.
— Можно, конечно. Но только по одной.
— Ах, этот Мефодиевич! Вечно к себе утащит, а гость-то, может, к нам бы зашел! — обиженно проворчала Агафья Кирьяновна.
— Нас с отцом Леонида Владимировича, бывало, водой не разольешь. Ух как дружили, — пояснил в ответ бывший городовой. — А помнишь, Леня, по скольку раз в году мы день твоего рождения праздновали, а? — Он захихикал, положил руку на плечо Лене. — Козулин, брат ты мой, все знал, все видел, но ни гу-гу! Козулин никогда не был продажной душой. Он-то ведь тоже не дворянского происхождения был, в батраках рос, в посконной рубашке и драных портках бегал. — Он дребезжащим, скрипучим тенорком затянул «Смело, товарищи, в ногу» и повел гостя к себе в дворницкую.
Вишневая настойка и впрямь была хороша. И стопки оказались вместительнее, чем у покойного Владимира Кузьмича. Так что самая пора прощаться. Леня встал:
— Ладно. Спасибо за хлеб-соль, Мефодиевич. Пойду.
— Ленька, постой. — Мефодиевич сбегал на кухню и протянул гостю на раскрытой ладони половинку сырой картофелины: — Держи!
— Что это?
— Сырая картошка. Разжуй в кашицу и выплюнь. Не то что после водки, а и после денатурату никто ничего не учует. Прикажет, бывало, начальство: «Дыхни!..» А я и рад, дышу, знаю, что с овчаркой следа не сыскать… А сам на ногах еле стою… Хох-хо-хо!..