Прощёное воскресенье
Шрифт:
Хлопнула дверь. Зашелестели занавески на окнах.
— Б-р-р-р. Опять заколодило. Гулят зимушка.
За голосом шел свет. Быстро толкал от порога темноту. Вон они поборолись в дверном проеме, и темнота, отпрыгнув в угол, спряталась за шкафом.
— Спишь, золотце? — чуть выдвинула вперед лампу хозяйка и ответила сама себе: — Не спишь. Нашумели командиры.
— Табачищем начадили, — откликнулась Клавдия. — Ребенка не жалко им.
— Им никого не жалко. Бойца-то корми. Цукат уже.
— Свое не проспит. Ишь что делает: ножкой толкат.
— Родион Николаевич кланялись. Беречь вас просили от худых людей.
— Слыхала я, тетя Луша. Лукавит он.
Ладонь Лукерьи Павловны закрыла прямой свет лампы, и теперь Клавдия видит освещенное снизу ее лицо, с густыми тенями в глазницах. Хозяйка, вспоминая что-то, произнесла вполголоса:
— Затворенные вы люди. Скрытые. Может, любовь к вам еще не объявилась? Будто чураетесь друг дружку.
— Не объявится к нам любовь! — поспешно подтвердила Клавдия.
— Тогда кака нужда свела вас вместе? Сыночек?
На этот раз Клавдия с ответом не спешила, знала — в сей момент пал ей выбор, и она его сделает, под внимательным взглядом хозяйки дома. Поднесла малыша к груди, перекрестилась в угол, где висели завешенные no приказу Родиона простынью образа. И сказала:
— Грешна я, тетя Луша. Бес попутал. Теперь совесть мучит.
— Ты?! Кто не грешен-то? Эка невидаль! Все сокроется в тайне благодатного прощения. Не хвастай. Мне тоже зря сказала.
— Отмолчалась. Скажу, как есть. Мерзок он мне, потому что чужой, — наклонилась в сторону Лукерьи Павловны с тем, чтобы сообщить шепотом:
— Не его сын…
— Что?!
— Чо слышали, тетя Луша, — Клавдия вдруг почувствовала сильное облегчение, точно, покинув ее душу, греховная мысль освободила место для светлой и легкой надежды. — Не его сынок. Не ему нарекать. Сама назову — Савелием!
Вновь раздался бой часов. Лукерья Павловна в волнении оглянулась на их голос. Ничего подобного она даже ожидать не могла и потому находилась в полном недоумении, не зная, как истолковать признанье гостьи. Потому сказала осторожно:
— Такое правдой быть не может. Ты меня наслушалась, золотце? Напрасно. Я ж от горя глупая. Бешуся! Зубы старые о тебя ломаю. Ты прости! Родион твой, по нонешним бунтовским понятиям, человек не зряшный. Устоит красная власть — высоко взлетит.
— Ой, что я говорю! — вспохватилась Лукерья Павловна. — Не верю тебе!
— Вольному — воля, тетя Луша.
Клавдия вытерла концом пеленки слюнявый рот младенца и спокойно спросила:
— Мне на себя резону нет наговаривать. Вы бы стали?
— Все о молитвах говоришь. А сама? Обман это! Грех большой! Родион Николаевич непременно в дыбки встанут. Прибить могут!
— Пущай казнит. Суда его боле не боюся.
— Так ведь врешь, золотце! По глазам вижу. И зря! Родион Николаич — начальник. Ты при нем. Жизнь сытая. Любовь кушать не станешь. Ее голод загрызет!
Клавдия больше не спорила. На душе у ней было легко, а хозяйка старалась разрушить легкость и снова загрузить душу тяжелыми, неподвижными заботами, растянуть долгую пытку, чтобы не одной страдать, в неизвестности, а видеть рядышком еще потерянное сердце. Но Клавдия оказалась неуступчивой. Она поднялась с постели, не торопясь, надела синее, в белый горошек платье. Затем встала перед хозяйкой, скрестив на животе тонкие белые руки.
— Погоните нас, тетя Луша?
— Ешо что?! Мне разницы нету, чье у тебя дите завелось. Ничего ты мне такого не говорила. Живите, сколь хотите. Сколь позволит твой красный полюбовник. Мой, к слову, тоже не белый. Чтоб их пуля нашла! Они цари над нами, любой приговор вынести могут, но страху за себя нету. Дети… тут как быть, не знаю.
Продолжая внимательно приглядываться к гостье, одернула передник и предложила с теплом в голосе:
— Пойдем, щей похлебаем. Приговор от нас никуда не денется. Как на плахе живем: приходи и казни!
Взяла своей холодной ладонью Клавдию и повела ее в кухню.
Каравай на деревянной дощечке блестел смазанной маслом корочкой, но запах был уже не столь завлекательным. Созрел хлебушко, остепенился. В самую силу вошел. Бери и кушай.
Часы пробили половину пятого. Звук подребезжал на стеклах буфета и, истончав до комариного писка, переселился в уши Клавдии. Но жил там недолго, до тех пор, пока хозяйка не сказала:
— Петухов пора будить, каку зорю просыпают. — Поставила перед Клавдией миску со щами и закончила: — Начнем помолясь.
— Отче наш, иже еси на Небесех! Да святится имя Твое, да прийдет Царствие Твое, да будет воля Твоя…
Тускнеющие глаза постаревшей ночи смотрели из окна на двух молящихся у стола женщин, рассматривая их освещенные желтым светом лампы лица.
Они поели щей, выпили по кружке топленого молока, не промолвив при этом ни слова. Но когда Клавдия принялась убирать посуду, Лукерья Павловна воспротивилась:
— Оставь, сама управлюсь.
— Благодарствуем! — слегка поклонилась Клавдия.
— Ты приляг. Силы тебе всяко разно нужны будут. О худом не думай. Кто еще про грех знает?
— Господь!
— Этот не донесет. Помалкивай пока и крепко думай.
— Все уже сдумалось. Помолчу, однако, раз надо.
Лукерье Павловне хотелось поговорить, только о чем — не знала. Ей все еще казалось, что гостья хитрит, по какому-то коварному замыслу, хотя ничего хитрого она в ней рассмотреть не могла, отчего больше запутывалась в разных предположениях. Самое время, казалось, отнести, пустить горячую новость в чужие уши, чтобы ошпарила молва непомерную гордость Родиона, прожгла до самых пят, соединила с землицей, куда он, или еще кто такой же, уложил ее сыночков. А подумать чуть спокойнее, и обернулась та удача угрозою: кто хлеб защитит, скотину от голодных глаз новой власти? Тотчас на постой целый взвод определят. Разорят, разворуют, и подать некому — все нищие, заброшенные или бешеные от нестерпимого желания досадить обыкновенным людям.