Прощеное воскресение
Шрифт:
— Не думаю, — сказала после долгой паузы Александра. — Поживем — увидим, хотя я не могу в тебе ошибаться по многим причинам…
Ксения не спросила, что это за причины, о некоторых из них она сама догадывалась.
Южные сумерки коротки, и скоро настала ночь. На высоком, иссиня-черным небе блестки звезд лучились ярко, торжественно. Заливая округу зыбким полусветом, струился над головами Александры и Ксении Млечный Путь. Как будто сам Творец швырнул горсть звездной пыли, и она пролегла в небесах широкой млечной полосой, действительно похожей на путь из вечности в вечность.
Они сидели на деревянных ступеньках перед
Прогревшиеся за день воздух, земля и постройки на ней остывали медленно, но дышать было не тяжело, потому что воздух был сухой и чистый. Хорошо, что они вымыли полы, раскрыли настежь окна и двери, и теперь за их спинами тянул приятный, легкий сквознячок, пахло высыхающими половицами.
— Славно, что вымыли, — сказала Александра, — хорошо пахнет мокрыми досками.
— А высохнет, я еще раз из ведра полы окачу. Я летом так всегда делаю — единственное спасенье от нашей жары.
— Разве у вас, Ксень, жара? Вот в Москве сейчас пекло так пекло! Асфальт плавится, гужевой транспорт в центр не пускают, потому что лошади оставляют следы копыт.
— Наверное, хорошо в Москве, — вздохнула Ксения. — Я дальше Семеновки нигде не была, только учила по географии. Вру! Еще в Смоленске, мы же из Смоленска сюда притопали.
— Еще побываешь везде, ты ведь совсем маленькая.
— Я — маленькая? Да ты что, Саш?
— Тебе сейчас сколько?
— Скоро восемнадцать!
— А мне, старой дуре, скоро двадцать восемь. Поняла?!
— Когда это — скоро? — неуверенно спросила Ксения.
— Двенадцатого февраля. А тебе восемнадцать?
— В октябре. А до твоего февраля еще ой-ей-ей сколько! Ты очень молодо выглядишь. Ну, правда, Саша, клянусь!
— Договорились, — усмехнулась Александра, — я буду молодая, а ты добрая…
— Ты замуж не выходила, Саш?
— Я замужем за Домбровским Адамом Сигизмундовичем.
— А я за Половинкиным Алексеем Петровичем.
Помолчали. На этот раз и нелегко, и недолго.
— Ксень, а откуда ты про «расхищение социалистической собственности» и про приговор знаешь?
— Я одна, что ли?! Это у нас каждый знает. Через неделю после их ареста в областной газете большая статья была насчет Семечкина и «его прихвостней» — значит, Алеши и дяди Вани Воробья. Там все подробно описывалось, как «враги народа расхищали». А на другой день наша районная газетка все перепечатала. И этот Витя-гад в статье фигурировал, что он «дал сигнал», «раскрыл глаза». Ненадолго, слава Богу, раскрыл, ведь через месяц его поезд пополам переехал. И как он, хромой, в той Семеновке оказался среди ночи и за полкилометра от станции? Покарал его Господь, так моя бабушка говорит. А я думаю, вряд ли Господу до такой мрази есть дело, думаю, наши своими силами обошлись.
Замолчали, теперь легко и надолго.
— Небо до чего
— У нас всегда так, я привыкла. А на фронте страшно?
— Средне. Когда из боя в бой, то не успеваешь испугаться.
— А как понимать: «Есть упоение в бою»?
— Так и понимать. У тебя на качелях дух захватывало?
— Если сильно раскачать — захватывало.
— Вот и там дух захватывает и пробирает до костей от ужаса и восторга. «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю». Есть. Что правда, то правда. Человек так устроен, что может пойти на танк с гранатой — это я своими глазами видела. Пойти, и победить, и остаться целым и невредимым.
— Чтобы потом какой-нибудь хорек накатал на него донос, — тихо добавила Ксения.
— Бывает и так в нашей жизни, но другой у нас нет и не будет.
— А я не верю, — сказала Ксения, — и Алеша мне говорил, что у человека может быть много жизней. Человек в другой жизни может и камнем стать, и собакой, и деревом.
— Мне он такого не говорил. Хотя я знаю — это теория о переселении душ. Значит, ему после контузии что-то открылось, — задумчиво сказала Александра. — У твоих маленьких глаза Адама. Такие же эмалево-синие, печальные, с легкой раскосинкой, значит, и душа будет его. Говорят, глаза — зеркало души… Неужели он два года пластом лежал?
— Ну не два. Наверное, год и восемь или девять месяцев.
— Пролежни были?
— Ты что?! Мы с тетей Глашей, знаешь, как следили за этим!.
— Царство небесное ей!.
Разговоры у них в ту ночь шли вразброс, что называется, с пятого на десятое. Но поскольку молчать друг с другом им было легко, то молчание между словами скрепляло их воедино.
— Когда Алеша поднялся, Иван Ефремович Воробей, я говорила, взял его в пастухи. А однажды, ближе к вечеру, они с Воробьем поехали на линейке в баню комбикормового завода и у кладбища спасли от смерти Витю-гада. Петя и его отец кол ему промеж ног забивали осиновый. Ну Воробей и Алеша спугнули их, а Витю подобрали с дороги, погрузили на линейку и привезли в медпункт. Алеша оперировал, Семечкин и Воробей ему помогали. Спасли гада на свою голову. В тот же вечер Семечкин назначил Алешу фельдшером вместо Вити-гада.
— А за что они ему осиновый кол?
— За что? Витя-гад с Петиной младшей сестренкой Зоей спутался, она забеременела. Он сделал ей аборт, и она умерла. А потом и ее мать с горя умерла. Вот за это.
— В медпункте делал или дома?
— Вроде в медпункте.
— Тогда странно, что умерла.
— Вот и Алеша так говорил: странно… Где он сейчас? То, что жив, я точно чувствую.
— И я, — сказала Александра.
— А у тебя родители в Москве? — спросила Ксения.
— Мама со мной, а папа погиб еще в Гражданскую, когда я была малюткой.
— А мой папа погиб в эту, в Отечественную. Сначала перед войной его посадили, а в мае сорок первого выпустили. На второй день войны призвали, и он скоро погиб, еще в Смоленске. Мы сюда эвакуировались, а дальше ехать не было денег. Область была под немцем, а наш краешек они не зацепили. Это хорошо, и тогда, конечно, было хорошо, но сейчас особенно — нашим можно в институт поступать, а у меня подружка из соседнего села, они были в оккупации, и ей из-за этого теперь в институт нельзя.
— Почему?