Простая Душа
Шрифт:
«Ольга, – глухо выговорил он, – ты, пожалуйста, выйдешь за меня замуж?»
Она долго молчала, потом пробормотала: – «Подожди…» – раздраженно крикнула кому-то в сторону: – «Да отвали ты, не до тебя!» – и тяжело вздохнула в трубку. «Фрэнки, – сказала она ласково и мягко, – ты еще такой ребенок. Езжай домой, там лучше, а тут тебе совсем нечего делать».
«Ага, – ответил он, – ну, пока». Потом нажал на рычаг и долго еще стоял с телефонной трубкой в руках. Очнувшись, распахнул балконную дверь и вышел к Волге, величественной и спокойной, к набережной, все еще полной народа, к голосам и музыке, доносящимся из шашлычных, уже потушивших жаровни и торгующих одним лишь пивом.
Потом музыка стихла, как по команде, и берег сразу опустел. Лишь редкие пьяные брели, шатаясь, тоже никому не нужные в эту ночь. А потом фонари стали гаснуть один за другим – и на набережной, и в самом городе, насколько хватало глаз – и вскоре все вокруг погрузилось во тьму, лишь вода масляно блестела в лунном свете. Тогда Фрэнк вдруг понял что-то об этой стране; на него накатила немыслимая печаль – отраженье уныния великого из пространств. Так было здесь в веках, и так будет всегда – и какая же это страшная вещь, неосвещенный город!
«It’s hopeless», – громко сказал Фрэнк Уайт в летнюю ночь. Безнадежность больших просторов, для которой и горизонт – не более, чем условность, открылась ему безупречно ясно. Ее масштабы не поддавались оценке, но и она была не всемогуща. Фрэнк знал, что и здесь хватает безумцев – тех, что не устают бросать ей вызов. Она отступает притворно, пока однажды не поглотит их совсем, но вслед являются другие – и вновь воюют изо всех сил…
Ему отчаянно вдруг захотелось уловить дразнящую суть: зачем? Шелест и запах сути были где-то здесь, рядом, но он понимал, что она не дастся – неуловимая, как жар-птица Ольга. «Уже конец», «Еще не конец», – пробормотал он. Пламя нельзя было схватить рукой, но можно ли накрыть ладонью хоть отблеск? Странные гексограммы, не похожие ни на что, чудились ему в речных бликах. «‘Земля любви’, ‘Земля нелюбви’, – поименовал он их. – Причем, вторая следует за первой».
Ему подумалось тут же, как легко умереть вот так, в гостиничном номере – не узнав, будет ли впереди другая жизнь, устроенная лучше, проще, разумней. Легко раствориться, и никто не заметит пропажи – как заметить, когда кругом вообще ничего не видно?.. Звезды мерцали, не открывая тайн. Он знал лишь, что где-то над головой нависало небо; оно было настоящим – оно и большая река. И цепляясь за это знание, Фрэнк Уайт Джуниор парил между рекой и небом, разом вдруг позабыв и имена, и лица, лелея, как вечную ценность, беспредельность своей печали – свидетельство того, что он все еще жив.
Не спал и Николай Крамской. Он пришел в гостиницу вместе с Уайтом и распрощался с ним как ни в чем не бывало, но потом брел по коридору, с трудом передвигая ноги, будто изможденный усилием, пропавшим зря. Суть усилия была неясна, но Крамскому было не до нее. Оказавшись в номере, он, как и Фрэнк, бросился к телефону, но у Жанны дома никто не ответил. Он долго слушал длинные гудки, затем пил воду прямо из-под крана и бродил кругами, шепча что-то сквозь зубы, чувствуя себя растерянным и жалким. Нужна ли ему эта женщина, почти еще девчонка, и если да, то зачем? Свобода, несвобода – где они, в чем, отчего он вечный пленник чего-то? Как достичь свободы, которая не есть смерть? И кто он вообще – посторонний, не посторонний, наблюдатель, не наблюдатель?
Потом он позвонил дежурной по этажу, попросив таблетку от головной боли и какую-нибудь книжку – почитать на ночь. Дежурная, полная пожилая дама, принесла несколько старых книг, он раскрыл на середине первую, в истершейся обложке, и оторопел от внезапности узнавания – своих снов и страхов, и мыслей.
…Она подарила ему аметист – чтобы он клал его в стакан за ужином. Надо же по чему-то сличать цвет, а неразбавленное вино пьют лишь варвары, одетые в звериные шкуры. И тогда, ей назло, он захотел ощутить себя зверем. И похитил ее, и поселил у себя, и запретил выходить на улицу. Запретил удалять волосы с тела, пользоваться телефоном и говорить внятные слова. А она приняла игру всерьез, они перешли на гортанные звуки. Он приходил по вечерам и владел ею – всегда при свете, не позволяя скрываться под простыней. Доводил до крика изощренной лаской, а после зарывался в ее мякоть. В темные пятна подмышек, в львиную гриву, во влажные запахи и терпкий привкус. Потом она покинула его, как покидают отживший город, и забрала камень с собой. А он шлялся по свету, заглядывая во все углы, во все бордели и злачные места. Спрашивал, уже без всякой надежды, о вакханке с львиными волосами. И пил вино, не добавляя воды, зная, что цвет теперь не важен, и даже не важен вкус. Ибо: чутье отказало навсегда, и ничего не вернуть – ни этой женщины, ни страсти, ни камня.
«Ни женщины, ни страсти, ни камня», – повторил Николай вслух и замычал, как от зубной боли. Мысль, засевшая в голове, была мучительна и невыносима, а щеку жгло – будто давний след на ней настойчиво напоминал о себе. Фантазии рассеивались – их почти уже не было больше. Он знал, они явятся вновь – и так же предадут его вновь. И останется лишь Жанна, у которой не отвечает телефон, и еще вот эти строки.
Крамской швырнул книгу в угол комнаты и бросился на кровать – наискось, на спину, раскинув руки. Губы его растянулись в ухмылке, он пробовал смеяться, но по лицу текли пьяные слезы.
«И что ж, я дождался? Это все, что вы хотите мне сказать? – шептал он, глядя в потолок. – Неужели, мир устроен так бездарно?»
Он снова издал смешок, похожий на всхлип, и погрозил кулаком куда-то вверх: – «Будьте вы прокляты – вы и ваши загадки. Все равно, ничего не будет, кроме силикатных капсул – этого мало, поймите, мало!»
И Астахов не спал – придя домой, он сразу поспешил к письменному столу. Что-то из этой ночи не должно было пропасть бесследно – неуловимый штрих, добавившись в картину, установил наконец взвешенный баланс всего.
«Лиза, Лиза, простая душа…» – пробормотал он с усмешкой, потом задумался на минуту и потянулся к папке, где лежала рукопись только что начатой книги. Открыв ее, он рассеянно перебрал несколько страниц и вдруг вскочил и замер, боясь пошевелиться.
Очень осторожно, почти на цыпочках, Андрей Федорович подошел к шкафу и достал оттуда стопку чистой бумаги. Затем так же медленно вернулся, бесшумно отодвинул стул и сел. Ему вдруг стало ясно, каким должен быть замысел будущего романа, и ничего уже было не жаль – ни времени, ни Анны, ни впустую потраченных строк.
«Будет другая книга – и это будет великая книга, – бормотал он себе под нос. – Там все будет по-иному, и именно так, как нужно!» Затем он глянул в исписанные страницы и поморщился: нет, не годится. Придется начать заново – ну да, ему не привыкать. Даже название нельзя оставить прежним, это будет новая иллюзия, пришедшая взамен старых, ее нужно по-новому назвать. Для нее даже стоит придумать слово, которого нет – довольно уже бояться, что тебя не поймут… Он перечеркнул заглавие в начале рукописи, потом вовсе скомкал лист, взял чистый и вывел в самом верху: «СЕММАНТ».