Просто жизнь
Шрифт:
А где же профессор? Энергичный, сухонький, с густой копной взъерошенных волос, седая борода вразлет, — совсем недавно он бегал тут по всей палубе и выкрикивал восторженно: «Вот это да! Вот это стихия! Настоящий штормяга!» Профессор смотрел на море и на Петра с улыбкой. И еще с вызовом. Мол, вы все думаете, что я старый, немощный, а вот посмотрим… Он широко расставил ноги в толстых дорожных ботинках, стоял на палубе, как заправский моряк. Казалось, он спорит не только с разбушевавшимися волнами, а со всем морем своей жизни и с самим собой. Взлетая и проваливаясь вместе с палубой, Петр стал, сам
— А-а-а! Эге-гей!
За кормой на толстом длинном канате болтался мотобот, то появляясь, то исчезая в волнах. Капитан, рисковый человек, взял суденышко на буксир. Рисковый кто-то еще там, в мотоботе. Недавно отвязался канат и закрутило, завертело крошечный кораблик, едва поймали его снова на привязь. Ухарство или беспечность, или уверенность в себе правит поморами, Петр не мог понять.
Профессор тоже вглядывался в мотобот, прыгающий на волнах. Широко расставляя ноги, Петр подошел к Даниилу Андреевичу и снова услышал:
— Ну и штормяга!
В этом возгласе были страх, отчаянность и восторг. Худенький, легкий старик, привыкший к тишине кабинета, домашним шлепанцам, к медленному чаепитию, к продавленному дивану, к неторопливым беседам и сосредоточенной работе, не любящий внешних перемен и сложных перемещений, отправился в такой путь.
Досадно было бы сейчас погибнуть в гороподобных темных волнах с белыми гребнями. Нырок, еще нырок, и… Спасите наши души!
— Ну как, не жалеете? — закричал в ухо Петр.
— Все прекрасно! Надо же когда-нибудь испытать себя! — тоже прокричал Даниил Андреевич, будто впереди их ожидала встреча с индейцами и самим Робинзоном Крузо.
— Спасибо!
Петру была по сердцу эта трудная дорога, легко ему было вспоминать о прошлом, светло думалось о будущем; с особой нежностью он относился к этому человеку, с которым всегда было весело, интересно, можно было думать об истории от древнего Вавилона до наших дней. Все народы, цивилизации, страны свободно размещались со всеми своими противоречиями, и в то же время находили общность, единство в аккуратной седой голове профессора. Даниил Андреевич охотно, с юношеским азартом вбирал в себя услышанное, увиденное, все, что щедро приносила жизнь.
Это путешествие началось с разговоров и планов, с книг и карт, а потом — с озерной пристани Ленинграда. Трехпалубный белый красавец «Короленко» принял друзей к себе на борт. И быстро потекли навстречу берега: Уткина заводь, зеленый берег Невского лесопарка и крутые песчаные откосы Невской Дубровки, знаменитого «Пятачка», где много пролилось крови в борьбе за свободу отечества.
— Страшные это были дни, — вспоминал Даниил Андреевич, стоя между Ильей и Петром у правого борта теплохода. Пассажиры разглядывали зеленые берега, песчаные обрывы. Невдалеке за поворотом высоко поднимались трубы электростанции, их желтый дым длинными шлейфами рассекал чистое небо.
— Вот здесь меня и ранило, — показал рукой профессор? — на равнине между подбитым орудием и сгоревшим пнем… В атаку ходили почти беспрерывно… А вот в этом месте, где Нева поуже, переправлялись
«И как он это мог?..» — думал Петр, оглядывая крутой обрыв.
Петр однажды видел старую, пожелтевшую фотографию профессора. Он в офицерской форме, щегольская портупея, пистолет сбоку, планшетка. Вид подтянутый, даже бравый, но в глазах — растерянность и недоумение.
Даниил Андреевич тоже, вглядываясь в свою фотографию, говорил тогда: «Есть люди, которые будто бы рождены с психологией воина. Стрелять, маршировать, подчиняться или командовать — для них дело естественное. А я никак не мог привыкнуть к этой роли. Стрелять я учился наспех, чуть ли не двумя руками держал пистолет. Ходить строевым шагом у меня тоже плохо получалось. Правда, однажды я испытал этот особый восторг маршевого парадного шага, когда тянешь ногу, звонко припечатываешь ступню к земле, чувствуешь плечо друга, и, кажется, тебя самого нет вовсе, ты сросся с шеренгой. Это что-то особенное, гипнотическое».
Навстречу прошла самоходная баржа, веселая музыка неслась из ее репродукторов, тяжелым, утробным гудом самоходка поприветствовала или предостерегала теплоход.
— Перед боем была такая тишина, что слышен был шорох травы под ветром, дыхание солдат рядом, — продолжал вспоминать Даниил Андреевич. — Мозг работал ясно, и все-таки странно я себя чувствовал… Сначала я думал о какой-то ерунде, о недоеденных консервах, о том, что жмет сапог, о сержанте, который в подготовительном военном училище заставлял меня мыть полы и с наслаждением приговаривал: «Я из тебя вышибу высшее образование…» И заковыристо ругался.
Профессор пожал плечами, мол, не понимаю до сих пор, что его так раздражало.
— Потом мир вокруг стал немым и необитаемым. Что-то испортилось в моем душевном приемничке, он переел принимать все волны. Все, о чем я читал когда-то или говорили люди, мне вдруг стало неинтересно, весь опыт мудрецов показался омертвелой банальностью… С чем все борются? За что?.. Все проблемы мира были не вне меня, а во мне, и была только одна мудрость — миг живой тишины. Жизнь и смерть! А я вот должен встать во весь рост и, не видя никого из тех, кто в меня стреляет, не понимая, за что в меня стрелять и в кого сам палю, — бежать на верную гибель. Я был готов ко всему. И когда взвилась ракета — я вскочил и побежал.
Профессор теперь холодно, отрешенно смотрел на берег, где давно и, кажется, недавно шла война.
Помолчав, он продолжал:
— В атаку бежал по полю вместе со всеми и кричал: «Ур-р-ра!» Сами собой несли ноги. Ни о жизни, ни о смерти уже не думал. Перескакивал через кочки, через тела убитых… вперед, вперед. Все так делают, и я со всеми. Мы на ровном поле, как на ладони, а немцы за бугром, за земляным валом, — били нас прицельно.
Даниил Андреевич вдруг поперхнулся, закашлялся. Кашлял долго, стонал, кряхтел. Все смотрели на него, тревожась и сочувствуя, а он никак не мог остановиться. Илья похлопывал его слегка по спине, Петр достал носовой платок.