Против часовой
Шрифт:
Обнаружилась эта его склонность к версификаторству не вдруг. Сначала
Наташа стала замечать, что Валерка тяготится разговорами на профессиональные темы, неминуемо возникающими в компании подвыпивших врачей. Он становился неприятно циничен. Разговоры медиков всегда циничны, что, по-видимому, ограждает их от того, чтобы брать близко к сердцу те глупости и страдания человеческие, которые им выпадает наблюдать всякий день. Но Валерка бывал циничен каким-то особым образом – по отношению именно к профессии врача, то есть переступал какую-то одним медикам явную границу.
Тем
Хотя самым молодым он вовсе не был, за водкой с готовностью сгонял.
Пока Валерки не было, художник – Валеркин приятель, его возраста, когда-то учились в одной школе – попросил Наташу помочь ему на кухне
на предмет закусона. И, когда она отвернулась к кухонному столу, довольно плотно обнял ее за талию сильными руками и ткнулся губами в шею, попутно прикусив за ушко. Наташа отдернулась, пробормотала что-то укоризненное. Быть может, художник – звали его Георгий, в нем была грузинская, что ли, кровь – почувствовал, что Наташа повела себя недостаточно решительно, но и продолжать ухаживания не стал, только обаятельно улыбнулся. Даже несколько смущенно, или это показалось Наташе.
В этот вечер отчего-то Валерка напился вдрызг, до этого Наташа никогда не видела его таким пьяным. Наверное, заметил, как нравится она его другу. И, увлекши ее на ту же кухню, где ее только что обнимал художник, встал на колени, прослезился и попросил ее стать его женой. До этого вечера Наташе никогда никто не делал предложений. И от Валерки она – втайне от самой себя – очень ждала этих слов.
Глава 7. Первый муж
Они прожили вместе еще около года в огромной Валеркиной коммуналке, подлежавшей расселению. Дом был старый, ветхий, квартира – на первом этаже, сырая, темная, вход – со двора, идти надо было через подворотню; ванна с газовой колонкой, по утрам в ней оказывались какие-то черные жуки – Валерка утверждал, что жуки – тоже евреи…
Но место хорошее – улица Семашко, прямо за Военторгом.
Кроме Валерки и его матери, в квартире оставалась только какая-то отчаянно тощая девица по имени Валя, занимавшаяся спекуляцией. Она самовольно захватила несколько опустевших комнат, которые набила дурно пахнувшими тюками, коробками с пылесосами и утюгами. Подчас к ней приходили смутные смятые личности, которые шныряли вдоль стены коридора, а потом, нагруженные, незаметно исчезали… Впрочем, очень скоро и сама Валентина сгинула куда-то.
Это было несчастливое Наташино время. Во-первых, став мужем, а еще точнее – с того вечера, как Наташа сказала ему да, Валерка неожиданно оказался ревнив, ему все время казалось, что Наташа его недостаточно любит – во всяком случае, так он заявлял в пьяном виде.
Но Наташа полагала, что это как раз она недополучает его внимания и любви: с ней он теперь подчас бывал невнимателен, даже груб, а
Наташа не переносила грубости – не привыкла. Зато Валерка бывал неизменно очень нежен со своей матерью Фирой Давыдовной – до смешного.
Молодые ютились в маленькой комнатке-пенале, а Наташина новоиспеченная свекровь располагалась в большой комнате, служившей, впрочем, всей семье столовой. Валеркина комната была бедновата, две картинки, подаренные тем самым Георгием, на стене, полка с томиками стихов, портрет Хемингуэя, валяющиеся по углам какие-то медицинские справочники, узкая лежанка (они помещались, Валерка был щуплым).
Комнатка напоминала бы общежитскую, если б не вполне приличное старенькое бюро, на котором навалены были какие-то листки, фотографии – архив, так сказать. В многочисленных ящичках царил и вовсе кавардак, Наташа только раз заглянула. Имелись еще и дешевая иконка в углу и лампадка под ней – киот, называл это Валерка.
Лаптей только не хватает, думала Наташа легкомысленно, не без раздражения.
Зато в большой Фириной комнате – она так и называлась в семье -
большая – стоял огромный резной буфет с сервизами внутри, кровать свекрови с дубовыми выгнутыми спинками; два окна закрывали пыльные плюшевые гардины, висел абажур с бахромой над большим круглым обеденным столом.
Надо отдать должное Фире, – именно так, настаивала та, должно было ее называть,- она особенно не вмешивалась в дела молодоженов.
Относилась философски, как утверждал Валера. А вот Наташа полагала, что за этой философией – один старческий эгоизм. Фира вообще жила в некоторой прострации, но очень оживала, едва в гости заходил кто-нибудь из знакомых мужского пола, красилась, принаряжалась, доставала веер из глазастых перьев. Это было противно наблюдать – кокетничающая размалеванная старуха, у которой над углами губ торчали пучочки форменных черных усов. Наташу раздражала неряшливость старухи, вечные пасьянсы, когда грязные чашки сдвигались к краю большого стола да там и оставались по несколько дней, пока Наташа не помоет. Раздражал прогорклый запах старушечьего тела, что застоялся в этой комнате, и прелый, как сырая солома, запах каких-то доисторических духов, плоскими и мутными склянками которых была заставлена средняя открытая полка буфета, служившая
Фире туалетным столиком. К тому же Наташа не могла простить Фире явного ханжества: пока они с Валерой мыкались по общежитиям, его комната пустовала, и он не раз говорил, что, мол, мама строгая, и он никак не может водить при ней женщин. Наверняка ведь водил, оставляя за собой поле для временных отступлений и случайных похождений.
И вот что еще важно. Никаких следов папаши Адамского в этом жилище не наблюдалось. Ни фотографии, ни других признаков памяти. Никогда не всплывал отец Валерки и в разговорах. Наташа однажды не выдержала и спросила мужа о несуществующем тесте. Погиб на фронте, сказал