Противостояние
Шрифт:
– Растворимый, но я много заварила.
– Прекрасный кофе.
– Правда?
– Сейчас сказал истинную правду.
– Я вообще-то умею заваривать кофе.
– А я впервые попробовал кофе у моей будущей жены, до этого меня с него воротило – горечь, да и только!
– А наше поколение без кофе жить не может.
– Знаете, чем я это объясняю?
– Откуда же я могу знать?
– Я считаю, что это – от спокойствия. Кофе – символ надежности, устойчивости, спокойствия, традиции, если хотите.
– Интересно… Наверное, так и
– И про это б написали.
– Кто напечатает?
– Умно напишете – напечатают. – Костенко поправил себя: – Рано или поздно. Все равно мы от этого не уйдем, благосостояние таково, что люди хотят отдыхать красиво, а если какие дремучие перестраховщики – против, то они – недолговечны.
– Вашими бы устами да мед пить.
Костенко допил кофе, поднялся:
– Поехали, Кирушка…
– Так меня брат называет, – сказала девушка, подошла к Костенко и погладила его по щеке. – Вот чудо-то, что милиционер появился. Куда повезете?
– К секретарю обкома, он вас с утра разыскивает, всех поднял на ноги, всем по первое число за вас всыпал. Поехали. И вот вам моя карточка, звонить, конечно, отсюда дорого, но написать можно вполне.
– А ваша жена возьмет и скандал устроит.
– У меня умная жена.
– Одногодка?
– Да.
– Если она умная, тогда я вам надоем письмами… Четыре раза в год буду писать… Ладно?
– Я выдержу и восемь. Но отвечу на четыре, страх как не люблю сочинять, всю жизнь с писаниной, поэтому и весточки мои получаются как протоколы…
Костенко высадил Киру у обкома; он видел в зеркальце «Волги», как девушка стояла, не двигаясь, глядя вслед его машине; тяжелые волосы казались средневековым шлемом, глаза были растерянные, по-детски еще круглые, а нос обсыпало розовыми веснушками…
РЕТРОСПЕКТИВА-V (Апрель 1945, медсанбат 54/823)
На второй день Кротов почувствовал жар. Он поднимался в нем изнутри, пронизывая насквозь все тело; во рту было сухо, язык еле ворочался, иногда мутилось в голове, и это страшило Кротова более всего – а вдруг бред, понесет тогда черт-те что, по-немецки понесет. «Хотя это я замотивировал, – успокаивал он себя, – я сестричке милосердной что-то по-немецки сказал, она еще удивилась, а я ответил, что учителем немецкого языка в школе был Артур Иванович, самый что ни на есть настоящий фриц, учил нас от чистого сердца, мне, мол, в разведке пригодилось, я ж разведчик, морская пехота завсегда в разведке первая, морская душа, черная смерть…»
Врач определил тиф, его перевели в отдельную палату, медсанбат занимал двухэтажный дом, бывшее отделение НСДАП, столы были сдвинуты в угол, на стенах белели места, где раньше висели портреты Гитлера.
– Только маме не пишите, –
Врач погладил его по бритой голове, улыбнулся:
– Не погибнет сын от вши, спи больше, морячок, спи и ешь…
– Воротит меня с еды, не могу…
– А ты через не могу. Спи…
Когда кризис прошел, более всего Кротов боялся, что сообщили в ту часть, где служил морячок – мичману или тому, второму, Игорю, поэту, вроде Гоши, идейный, наверное, душу изо всех вынимал. (Успел поглядеть в кузове, пока ехал; рвать не мог, трое соседей было.) Письма он не успел уничтожить, и, когда брили, сестры сунули в мешок, унесли в каптерку, а теперь все ушло на дезинфекцию, и ему сказали, что письма, прогладив горячим утюгом, уже отправили по адресам.
– Но вы приписки-то не сделали, что у меня тиф? – спросил сестру Кротов. – Тиф – не фронтовая болезнь, позорище…
– Да, – ответила сестра, – вы у нас с тифом – первый. Как станете ходить, главврач анкету снимет: где был последние дни перед контузией, с кем общался, что ел. Может, заразу Гитлер на нас хочет напустить…
– Только не сейчас, – попросил Кротов слабым голосом, – я еще в себя не пришел, немочь во мне. Дайте на ноги встать.
Ночью он разыграл спектакль: закричал дурным голосом несвязное, прибежала дежурная сестра, стала его тормошить, а он продолжал истошно кричать:
– Пустите, пусти! Ни шагу назад, братцы! Родина не простит! Они нас тут нарочно держат, лишают фронт силы! Вперед, товарищи, за Родину, за Сталина! Врачи куплены, они – враги народа, они фронт лишают силы!
Разбудил он всех, переполох был, прибежал хирург Вайнштейн, сделал Кротову инъекцию – тот слабо бился, хотя мог ударить очкастого так, что горбатый нос бы ему сразу выправил.
Уснул он через десять минут; Вайнштейн сидел у него в ногах на койке, успокаивал:
– Поспи, родной, поспи, скоро поправишься, вернешься на фронт, только маму сначала навести, у тебя ж отпускной, мы тебе продуктов на дорожку дадим, маме сахару привезешь, спи, сынок, спи, милый…
Когда Кротов почувствовал, что окреп, стал сильнее, чем прежде, ночью пошел по нужде, заглянул в канцелярию, обсмотрел, где лежат книги приема раненых и выписки; прошел мимо каптерки, где хранилась форма и вещмешок, вернулся, лег, долго прикидывал к о м б и н а ц и ю, наутро начал п о д к а т ы в а т ь с я под сестричку.
– Глашенька, – сказал он ей, когда выключили свет в палатах, – девочка, ты меня только пойми, сердцем пойми… Вот у меня уж два провала в памяти было, а отчего? Оттого, что ярость во мне, душит меня, Глаш… Милая девочка, дай мне одеться, я ж здоров, дай мне формуляр…
– Какой формуляр?
– Ну бумажку на выписку…
Глаша тихо засмеялась:
– А то еще какой такой формуляр, слово-то не наше… Бумажку я дам, а кто ж тебе, Милинко, аттестат выпишет?
– Мне б только до фронта, там ребята накормят…