Проводник электричества
Шрифт:
Ну что же, мугам так мугам — теперь он, сцапав крошку из голливудского бюджета, может закатывать истерики не хуже привередливой Наоми: а с хера принесли зеленый чай? Нет, самый дорогой из сочиняльщиков, ты не сравняешься по уровню доходов с модным портняжкой или куафером никогда. «До Голливуда» двадцать тысяч евро в удачный, хлебный месяц представлялись тебе пределом притязаний. Тут дело не в «классовой ненависти» — в видовой неприязни. И в том, что перевернутая пирамида падает. Те, кто по роду своему от века должен нагибаться, сгибают и имеют «нас». Те, кто по видовому устройству своему не может оплодотворять, беременеть, вынашивать, рожать (в любом созидании мужчина как будто опускает руку на грузно пухнущий живот), генерируют жизненно важные смыслы, бесплодно, вхолостую выпускают «оригинальные идеи» на будущий сезон, решения экстерьеров и
3
Приморский город, солнечно-лазурная Ривьера, шумящая в пределах Бульварного кольца. Упругий шелест тентов, столики на тротуарах, эспрессо в фирменных наперстках, перепачканных кофейными потеками при тряске, бордельная пена трусов, повыползшая из-под джинсов новорожденных афродит, оливковые декольте и плюшевые треники со стразами (повальное пристрастие взрослых к ползункам с помпончиком хвоста на попке и кроличьими ушками на капюшоне), повсюду эта шелковистая, едва пробившаяся поросль, генерация девок, которые созрели и разделись уже не для тебя.
В кармане взъерепенился мобильник, он глянул отключить — налившиеся медным купоросом экран и бороздки меж кнопками… Мартышка, тощеногий, стриженный под мальчика, в белесых ссадинах и ежевичных кляксах синяков, священно синеглазый сорванец, солидно-деловитая владычица эдема камлаевского детства… вдруг ставшая мучительно, недосягаемо чужой — царственно-женственной, сводящей комсомольцев-сверстников с ума — богиня выпускного класса, далее — везде.
Еще не все смыл хлобыстнувший по зеркальной глади ливень, но в отражение уже упали первые тяжелые капли. Дрогнули, заколебались очертания детского счастья: твист «Королева красоты» Арно Бабаджаняна, верчение худосочными девчоночьими бедрами под взлетающей и опадающей плиссированной юбкой, дерущий горло дым отцовских толстых папирос, «кто на красное наступит, тот и Ленина погубит», виноградный и яблочный сок из стеклянных конусов в разлив, скрупулезное безгрешное изучение анатомических отличий друг от друга, стеклянная чернильница-граната, которая — нет мочи утерпеть — швыряется в двойную раму соседского окна (стеклянный чпок, и алой липкой вспышкой заливает пространство между продырявленным стеклом и целым, только треснувшим), отполированный ладонями бугристый сук тарзанки, и восхитительный немящий страх разбиться о водную твердь, моментально вскипающую и вновь сходящуюся над бедовой головой прозрачным теплым солнечным расплавом. Не на живот побоища с превосходяще крупной деревенской пацанвой, нашествия и вылазки, захваты в плен и перестрелки; ком ссохшейся глины летит тебе в лоб из безоблачной выси, чтоб клюнуть, разбившись о череп, секундным затмением.
Остервенелая, длиной в лето, жизнь, при полном напряжении детских мышц и интеллектов, война за общий, на двоих, великолепный взрослый высоченный «Старт», лукавый жребий, град крепких тумаков и поражение тщедушного, физически задавленного старшей Лелькой Эдисона; она несется, утвердившись на седелке, ты, шмыгая носом, бежишь за ней следом.
В припадке милосердия и как бы жестом маленькой царицы она передает тебе двурогое, летучее, лепечущее спицами никелированное чудо, и, выросший в седелке вдвое, берешь разгон, летишь, сигналит тебе в спину мчащийся под девяносто километров в час молоковоз, гоня перед собой ударную волну, но ты, обезумев, не сходишь со скачущей ухабистой дистанции, ты загадал домчаться до развилки; водила, будто пьяный, как будто отказали тормоза, не сбрасывает скорость, бидоны ростом с человека содрогаются и ухают… ты исхитрился повернуть в овражек и, получив чугунной рамой в промежность, свалился в пыль, в пахучую полынь. К тебе метнулась, спотыкаясь, — теребить, и в ней, безгрудом лягушонке, с неодолимой силой рода и женской сути проступила мать… И сколько раз могли вот так схерачиться и не собрать костей и сколько раз не утонули, не разбились. О, гуттаперчевая наша гибкость, о, прирожденная кошачья неуязвимость, босые наши ноги, по колено затянутые в пылевые черные чулки, слезою проступившая в порезе родственная кровь, нашлепки лопухов и подорожников, раствор зеленого бриллианта, с волшебной скоростью черствеющие корки ссадин, тогда на нас все заживало будто на собаках, это теперь любая новая царапина как седина: глядишь и думаешь — вот эта не пройдет.
4
— Ой, Эдька, наконец-то! Целую тебя в нос немедленно! — звенел голос матери двоих детей — замужней дочери и торопливо оперявшегося сына, — всегдашний, настоящий, без тошнотворно-оскорбительной потуги гугнивяще подделаться под ту, эдемскую, девчонку. — Я почему звоню: мы все-таки к вам ссылаем Ваньку, вернее, он сам так решил… что едет поступать и жить. Ну как куда? Известно, в живодерню. Мы живодеры, да. Ну вот, я, собственно, о чем — ведь надо присмотреть. А то он как с Луны, ведь пять же с лишним лет, не шутка. Пусть поживет у вас, ну, понимаешь?
— Чего ж тут не понять?
— А что это ты так — как будто я хомут тебе навесила?.. Послушай, Эдька, хочу поговорить с тобой серьезно. Ты понимаешь, Ванька, он нуждается в мужском… Да погоди ты, погоди. Я говорю тебе: в мужском не то что воспитании — ну, что ли, в общении, да. Как раз вот в этом все и дело. О девочках и речь. Сейчас такой возраст как раз у него. Когда все хочется и ничего не можется.
— Когда все хочется и ничего не можется, это у мальчиков обычно после сорока.
— Вот в том и дело — ни намека. Такой он робкий, заторможенный, молчун… слова клещами, понимаешь? Учеба, больница, компьютер. Его в анатомичку больше тянет, такое ощущение, чем на танцы. Нормально такое?
— Чего ты себе накрутила? Приедет и дорвется, как только вырвется из-под твоей железной юбки. А то куда ты там его засунула? В какой иезуитский колледж раздельного образования?
— У нас соседи русские, у них отличная девчонка…
— Ну вы еще с Робертом ему там калым соберите.
— Смотри, я все уже придумала. Ему необходим мужской пример. Ты — тот единственный, кто может с ним поговорить. Как ни крути, а Роберт Ваньке все-таки чужой. Ну, не сложилось между ними. А ты — ведь Ванька с детства к тебе тянулся, помнишь сам. Ну и теперь ты над Иваном шефство. Поделишься богатым опытом. Ну что молчишь?
— Ушам своим не верю. То есть ты готова кусок вот этой глины — в мои руки? Ты как себе вот это представляешь?
— Да как? Поговори. Сходите с ним куда-нибудь.
— Это куда? На блядки?
— А хотя бы и так.
— Постой, я, кажется, понял теперь. Ты хочешь, чтобы я прошел с мячом через все поле и вывел его на пустые ворота? Ну и мнения же ты о собственном парне.
— Я хочу, чтобы Ваньку кто-то встряхнул, понимаешь? И вообще — пусть будет под твоим присмотром, а то там мало ли какие у него появятся приятели.
— Смотри. Я возвращу тебе чудовище.
— Ну вот и славно… Как у вас там с Ниной?
— Вот разовьется наука, и вы нам, врачи…
— Да брось ты, брось! Ты иногда становишься невыносимым просто. Жизнь длинная, ты слышишь? Сейчас различных новых возможностей за месяц… Да и вобще прости меня, конечно, но жизнь в известном смысле шире, чем…
— Что? — зашипел он. — «Шире»? Это как? Да ты ли это говоришь, Мартышка? Вот что это вообще такое — «шире»? Не получилось в Бельгию — поедем в Турцию? Вот так она «шире»? Для кого она «шире»? Вот, может, для тебя? Но ты же ведь живешь не вширь, ты животом живешь, вон Мартой и Ванькой своими. А нас сослали в общество child-free, мы широко живем, на восемь стран, два континента. Проблемка маленькая только — уходим без остатка в глинозем.
Земля Нагульнова
1
Начальник криминальной милиции Преображенского — чугунного литья, широкогрудый, с борцовскими покатыми плечами и толстой короткой шеей — майор Анатолий «Железяка» Нагульнов мог на своей земле распоряжаться участью ста тысяч душ, живущих на шести миллионах квадратных метров поднадзорного района. Нет, не вседневным бытованием и круглосуточной поживой этих тварей ведал он — под одеялами, под крышами торговых павильонов, за проходными заводских цехов или в загончиках для офисных овец, — не увольнением и трудоустройством, не продовольственной корзиной и жилищными условиями, не расставаниями и встречами, разводами и свадьбами… нет, большинство из этой сотни тысяч с ним, Железякой, не столкнутся никогда — смиренное, послушное закону, привыкшее безропотно сносить поборы и побои человеческое стадо, — на свое счастье так и не узнают, из каких «не бейте!», «я все скажу!» и прочих малоценных шкурок, хрящей и сухожилий делается эта колбаса. Но мог забрать он, Железяка, — каждого, любого, круглосуточно.