Проводник в бездну
Шрифт:
— Думаешь, мне не осточертело всё это? Взял бы плюнул на всё, бросил бы к чёртовой матери… Э-эх!
— Кто же тебе мешает? Брось!
Мыколай покрутил бычьей шеей, будто она была в хомуте и тот хомут тёр холку.
— Очень далеко, Марина, я зашёл. У-у, далеко! Очень глубоко шею всунул в петлю. Назад возврата уже нет. Нет, Марина! — Последние слова не сказал, а выдохнул.
— А ты покайся, — искренне посоветовала Марина.
— Им? — кивнул на лес Мыколай.
— Им.
Снова он покрутил бычьей шеей. В его красивых глазах Марина увидела страх, переплетённый с тоской, устоявшейся, давней.
— Москва
И Марине показалось — нелегко дались ему эти слова. Не сказал, а простонал обречённо. Она ответила на тот стон по-женски просто:
— А ты попробуй, может, и поверят.
Ничего не ответил Мыколай, только насупился ещё больше. Подошедшему рябому Лантуху сказал жёстко:
— Давай, Кирилл, погоняй!
Поплелись со двора пан староста и пан начальник полиции, а Марина ещё долго стояла, смотрела им вслед. «Что стряслось с Мыколаем? Почему это он вдруг так заговорил? Инте-рес-но!»
ГРОМ ЗА ЧЕРНОБАЕВКОЙ
Проходили дни как годы, месяцы как столетия, а годы как вечность. Люди с нетерпением ждали громов с востока. И загремели они, долгожданные грома, за Чернобаевкой. Бабушка размашисто крестилась не на иконы, а на те грома и приговаривала, ни к кому не обращаясь:
— Слава тебе, господи, и тебе, царица небесная. Прислушались к нашим молитвам, к вдовьим слезам.
Вскоре двинулись немецкие обозы. И всё на запад, на запад. Гриша заметил — фашисты на восток спешили длинными железнодорожными эшелонами и автомашинами, горланили свои пески-марши. А теперь возвращались чаще всего на подводах. И танков будто бы меньше стало, и людей не очень густо, и песен не слышно…
В середине сентября, благословляя грома за Чернобаевкой, таранивцы укручивали домашние пожитки в узлы, запрягали, кто имел, коней, торопливо кидали на подводы домашнее добро, какое было под рукой, спешили к лесу. Спешили, потому что из соседних сёл приходили страшные вести: отступая, гитлеровцы сжигают сёла, а жителей, как скотину, гонят на запад…
Готовились в дорогу и Налыгачи, с Лантухами. Только в обратную сторону. В субботу с утра вынесли на дорогу мешки со всяким добром, ждали машину «ослобонителей». Но грузовики пролетали мимо них, гитлеровцы не обращали внимания на «голосование». Однако предприимчивому Кириллу всё же удалось остановить один грузовик, полицаи показали свои холуйские повязки на рукавах.
— Век, век! [7] — высунулся из кабины небритый офицер.
Мыколай кинулся к кузову и там увидел среди солдатни безбрового панка из районной управы, зверовато сжавшегося в углу.
— Свирид Вакумович! Возьмите! — закричал Мыколай не своим голосом. — Куда же нам теперь? На Соловки? Или на осину?
Вылинявший панок стал ещё меньше, вобрал голову в плечи, отвернулся.
— Не узнаёте? Свирид… Вва… ку-мович!..
— Лезем! Чего ты просишь? Свои же, родичи! — дышал водочным перегаром рябой Лантух. И первый швырнул свой мешок в кузов, полез на машину.
7
Прочь, прочь!
Грузовик двинулся. Мыколай и Мыкифор на ходу повкидывали узлы, вцепились в борт. Так и повисли, болтаясь на машине. Но
И тут безбровый панок что-то залепетал по-немецки солдатам. Унтер-офицер поправил на животе автомат, рявкнул:
— Кому сказано, век? Не злизайт — будем стреляйт! Ферштейст ду?
За словами пошли в ход приклады. Солдаты били своих прислужников по рёбрам, по голове, а один дал очередь из автомата Лантуху прямо в грудь. И выбросили всех троих из кузова, а пожитки их оставили.
Кирилл шлёпнулся о дорогу, растянулся на мокрой земле, раз, второй дрыгнул ногами и затих. Мыколай и Мыкифор, спотыкаясь, бежали за грузовиком и орали на всю Таранивку:
— Стой! Стой! Мешки отдайте! Продукты отдайте! Что же вы… гады!..
Машина набирала скорость, солдаты жестами показывали, как они будут уминать из тех мешков колбасы, сало, будут пить самогонку.
Выдохлись братья, остановились, тяжело сопя. Мыколай поднял огромный кулак и погрозил вслед машине, увёзшей их узлы, увёзшей их надежду на спасение. В ответ раздалась очередь из автомата, пули подняли фонтанчики пыли у ног братьев.
Хмурые, они поплелись обратно. Мать стояла в воротах, бледная, как с креста снятая.
— Не взяли?
— Скажите спасибо, что ещё живы остались.
— Пусть бог милует… А где ваши, того… мешки?
Федора чуть не упала в обморок, когда узнала о судьбе мешков.
— Кириллу и вовсе выпустили требуху, — обречённо известил Мыкифор.
— Ой, боже мой, кто? — перекрестилась старая.
— Кто же, освободители наши…
— Ах, чтоб им ни пути, ни доброй стёжки!..
— Вон вы как запели!
— Запоёшь… Не было бы их, и отец твой был бы живой да здоровый,
— Учитель, пионервожатая были бы живыми.
— Конечно, и они бы…
— А кто хлеб-соль подносил, варениками угощал, молился на них?
— Кто же знал, какие они?
— Некоторые знали…
Мовчаны видели, как Мыкифор и Мыколай во дворе, стоя, глушили самогонку, как укладывали всякий скарб на подводу. Прибежала жена Мыкифора и вместе с Федорой принялась голосить.
— А ну, цыть! — остановил плакальщиц Мыколай и показал кнутовищем на хату и двор. — Смотрите тут… Можно потихоньку, пока не выгнали, в старую хату перебраться. Идёт к тому — Советы возвращаются. Мыкифор пусть остаётся на хозяйстве. Ему ничего не будет. Старостою не был, полицейской службы почти не вкусил. Не успели немцы выдать шинель, как драпать начали. А на случай чего, если будут придираться, и в тюрьме посидит лет пять. Ему не привыкать. Мне же оставаться здесь нельзя. Мне — только с теми…
Мыколай заскрипел зубами так, что у Мыкифора мороз по коже пробежал, а у Федоры щека стала дёргаться.
— Ух, пропади всё пропадом!.. Или с ними вернусь, или на самой высокой осине…
Марина, наблюдавшая за приготовлениями Налыгачей в дорогу, насмешливо сказала:
— Он ещё думает вернуться… Слышите?
— Индюк думал, да в суп попал…
В глазах у матери Гриша впервые за долгие годы неволи увидел живые искорки.
К Налыгачеву подворью подъехал ещё какой-то нездешний полицай с повязкой на рукаве. Хмуро о чём-то перекинулся словом-вторым с Мыколаем. Молча постояли они, сняв фуражки, потом взлезла на подводы и под голошенье Федоры и Мыкифоровой жены двинулись.