Пройти по краю
Шрифт:
Смеем утверждать, что Шукшин никогда и ни о чем не высказывался однозначно. Или «да», или «нет» – это не его метод. Живое противоречие и в суждениях, и в поступках. Выше мы привели его прямо противоположные высказывания о «герое нашего времени». Вот другой пример, который касается его личной жизни. Сначала – «не могу жить в деревне. Но бывать там люблю – сердце обжигает». Затем – «я сам твердо решил: вернусь в Сростки!» Душа, растревоженная, мечется и тоскует и толкает на подвиг. Полнокровная, г о р я ч а я жизнь. Полнокровное творчество, ж и в о е с л о в о и дело.
Душа, если она есть, имеет свойство п о с т о я н н о обнажаться. Поэтому она и легко ранима. Вот говорит Шукшин в разбираемой нами работе: «Но… когда мы трусоваты, мы всегда найдем нечто спасительное, что убаюкивает нашу совесть и не позволит поступить честно. Я тут же вывернулся…» Как-то не вяжется слово «вывернулся» с Шукшиным. Но послушаем дальше. Вслушаемся! «Вечно вы своим несчастным рублем все меряете! В конце концов я не напрашивался». Это, когда он получал командировочные в бухгалтерии редакции, на вопрос бухгалтера: «А это ничего, что место рождения Алтайский край и туда же командировка?» Немного ниже, глядя в иллюминатор самолета и представляя, что под ним 10 километров воздуха и он перемещается с огромной скоростью – «и хоть бы что, как так и надо»: «О человек! Царь он или не царь природы, а дьявол изобретательный». И вдруг вспоминается неудачная посадка в Свердловске, когда самолет сел на картофельное поле: «Один разок я имел удовольствие испытать
А дальше начинается курьезный случай с 50-рублевкой, «этакой зеленой дурочкой». И появляется Чудик. Вот первые его «провокационные» признания: «Ужасно приятно сделать человеку добро, которое тебе ничего не стоит. Я прямо счастлив, когда мне выпадает сказать кому-нибудь: „Товарищ, вы обронили“. Человек благодарен, и тебе хорошо. Не круглые же сутки грызть себя, иногда для отдыха – надо и подумать, что ты, вообще-то, не такой уж плохой человек». «Грызть себя» – угрызения совести без всякой презумпции невиновности или превентивная мера? О, этот юридический жаргон рядом с делами совести! Если поверить Шукшину в том, что он только что сказал о себе, – значит попасться на крючок мудрому насмешнику (юродивый всегда смеялся над собой, чтобы высмеять окружающих, показывал свои язвы, чтобы обнажить скрытые язвы других). Вот, пожалуйста, «хоть глупо, но приятно». И все же речь идет о деньгах (эквиваленте всех ценностей, как говорят экономисты): «Та зеленая дурочка, если к ней еще добавить другие, могла бы устроить дома лишний праздник». Тут, действительно, необходимо успокоить себя: «Ну и что. Эка потеря! Люди руки, ноги теряют, а тут бумажка вшивая». Такой жестокий аргумент для самоуспокоения! Да, это деньги!
И вот наконец: «Ну – дома». Деревенская грязища и московские «штиблетики». «Хорошо приезжать домой не по тревожной телеграмме, как большинство сейчас делает…» Но вот главное: «А что, почему это я должен приезжать и уезжать из дома? – как-то не думается… И невдомек нам, что как же это: и тут дом, и там дом? Человеку положено иметь один дом». Д о м, к р о в или «СВ» скорого поезда? Ночлежка! Для некоторых «конура», а то, может быть, «башня из слоновой кости». Это глубоко символично. Отношение к своему дому – основа нашего мироощущения. На этом все строится. Вот пишет Белов: «Об отцовском доме сложено и до сих пор слагается неисчислимое множество стихов, песен, легенд. По своей значимости „родной дом“ находился в ряду таких понятий русского крестьянства, как смерть, жизнь, добро, зло, бог, совесть, родина, земля, мать, отец. Родимый дом для человека есть нечто определенное, конкретно образное, как говорят ученые люди. Образ его не абстрактен, а всегда предметен, точен и… индивидуален даже для членов одной семьи, рожденных одной матерью и выросших под одной крышей… Разница заключалась и в самой атмосфере семьи, ее нравственно-эстетическом облике, семейных привычках, традициях и характерах».
Но родной дом в с е г д а п о к и д а ю т. Почему-то становится в нем неуютно, холодно. Возникают потаенные и недобрые мысли об окружающих. Тогда-то и принимается решение: «Поеду куда-нибудь». Помыкаешься, помыкаешься и уедешь. Такова, говорят, судьба. И об этом думает Василий Макарович: «Как нарочно на моих глазах». И – «ничего не сделаешь».
В этой «неэкономической» статье за фасадом повествования находится напряженное раздумье о нашем житье-бытье, и о существенном, и о сущем. И здесь г о р е с т и и п е ч а л и ч е л о в е ч е с к и е, ж и в ы е, т р е п е т н ы е н и т и…
«Внутренний редактор» – это одно из основных измерений духовности, главная сторона души (мы еще подойдем к этой категории страдания и рассмотрим ее значение в творческом мышлении Шукшина). Другое такое же измерение духовности – это м о т и в с у д ь б ы. «Нужда песенку поет». Если вдуматься, то никакое другое слово так точно не определит понятие судьбы, как нужда. «Необходимость» – это объективно. «Нужда» – это всегда с у б ъ е к т и в н о з н а ч и м о. Без нужды нет человека, как нет его без страдания, без переживаний. И без песни, у которой свой мотив, своя музыкальная тема. Композитор Павел Чекалов свой рассказ о Василии Макаровиче назвал «Воспоминание о песне». Музыка, песни – выразители души народной. И каждого человека. «И была у Василия Макаровича, – пишет Чекалов, – любимая мелодия, вальс из «Калины красной», о котором он говорил мне: «В нем – моя родина. Судьба». Л. А. Аннинский пишет: «Эмоциональный сюжет, в котором Шукшин осмыслял социальную картину мира – непрерывное сопоставление города и деревни. Точнее и уже: драма деревенского жителя, который, неудержимо стремясь в город, попадает там, глядишь, не в сферу великой культуры, а в сферу великого потребительства…» Критик использует расхожий прием объяснения переживаний и поведения человека конкретными социальными проблемами. Но при этом всегда незаметно осуществляется подмена одного другим. Так Шукшин превращается в социолога, публициста, литературного критика. Л. А. Аннинский пишет: «Коренной вопрос Шукшина к реальности: как сохранить, защитить, укрепить достоинство человека?» Это верно. Но смысл этого вопроса резко изменяется, если задают его х у д о ж н и к, с о ц и о л о г или ф и л о с о ф. Так, с точки зрения социолога, п р о б л е м ы человеческие имеют одни источники и причины и всегда детерминированы конкретными социально-историческими условиями. А с точки зрения философа – это суть «проклятые, вопросы». Сила художественного образа зависит от глубины постижения реальности. Но и здесь существенная разница – какая реальность постигается творческим воображением: объективная или субъективная? Все, кто пишет о Шукшине, как нам известно, непременно процитируют следующее его высказывание: «Лично я старался рассказывать про душу, что ли, а не про внешнюю биографию, внешние события. Они что? Они с нами происходят каждый день. А сами с собой мы остаемся пореже. Но тем не менее надо, наверное, оставаться. Вот». Мы привели полностью это высказывание Василия Макаровича. Обычно цитируется лишь первое предложение. Здесь же: «…заботило больше… не повествовательная часть этого дела, а то состояние души, в котором наш русский человек… ныне пребывает и живет». Так к какой реальности обращался Шукшин? К субъективной реальности, то есть душе. И поэтому причислять его, например, к «деревенщикам» или считать уникальным социологом или публицистом является ошибкой. Против чего он и сам возражал, а то давал точные оценки своим «публичным выступлениям»: «Взялся порассуждать на эту тему (о моде, – Е. Ч.), но дал себе слово, что буду краток и осторожен, потому что тут легко можно наговорить «сорок бочек» или, еще хуже, очутиться в позе человека, все время показывающего пальцем – поза противная, вовсе не смешная», «мобилизовал «свой сельсовет» – думаю, как умнее начать», «вякнул что-то…». Его суждения о мещанстве, хамстве, интеллигенции, проблемах города и деревни, воспитания и образования и т. д. безусловно интересны, ибо в основе их лежат наблюдения мудрого человека, далеко не равнодушного ко всему, что его окружает, с чем «сталкивает» судьба. Но не этим «берет» Шукшин. И его этика – скорее не принципом, а призывом «нравственность есть Правда», – затрагивающая наши сердца, – явление не уникальное, а традиционное для классической русской литературы. Значит, и не в ней дело. «Совестливость», гипертрофия чувства личной ответственности з а в с е и в с я, возможно, вообще черта русского характера, болезненно акцентуированная у больших художников. Так в чем же дело? Наверное, в том, что В. М. Шукшин был одарен н а р о д н о й мудростью. И обаяние его личности, и сила его характера, и творческая мощь его, и то г и п н о т и зи р у ю щ е е влияние, какое он оказывал на людей, и многое другое, чем «берет» Шукшин, – все в этом даре.
Мы пишем не о личности Василия Макаровича. Это особый труд. Приведем лишь два примера, какое впечатление он оказывал на окружающих. Игорь Золотусский вспоминает: «Я оценил тогда щедрость Шукшина и его страсть. Я не помню подробностей именно из-за этого напора, из-за волнения, с каким он мне все объяснял. Он почти, меня за грудки брал, он душу готов был мою из меня вытряхнуть и поселить на место ее свою. Он меня из меня изгнать хотел и во мне поселиться». А вот Глеб Панфилов: «Тогда я подумал о нем – какое удивительное сочетание скифской дикой силы с незащищенностью ребенка. Вот таким он мне и запомнился – властный, пронизывающий взгляд и худое слабое тело. Голова бунтаря и тонкая щиколотка усталой ноги, которая болталась и неуклюжем ботинке. Он внимательно, как прилежный ученик, вслушивался в то, что нам говорили, и, казалось, не чувствовал, не понимал, какой силой обладает…»
Известно отношение Шукшина к Степану Разину: «Разин для меня – вся жизнь». Понятен психологический механизм выбора любимого героя – это по своему образу и подобию, то есть самоотождествление. Психологам хорошо известно, что для процесса самоотождествления необходимы временные параметры. «Момент истины» или полного отождествления себя с кем-то другим возникает в к р и т и ч е с к и е возрастные периоды. Так, первые любимые герои появляются в период полового созревания и становления личности, поэтому они всегда инфантильны, как первое чувство. Для мужчины критическим периодом является промежуток от 35 до 45 лет. Этот «момент истины» для Шукшина – 40 лет. В рассказе «Гена Пройдисвет» один из героев говорит: «Мужик, он ведь как: достиг возраста – и смяк телом. А башка еще ясная, какие-нибудь вопросы хочет решать. Вот и начинается: один на вино напирает – башку туманит, чтоб она ни в какие вопросы не тыркалась, другой… Миколай вон Алфимов – знаешь ведь его? – историю колхоза стал писать. Кто куда, лишь бы голова не пустовала. А Григорий наш, вишь, в бога ударился». Это о «критическом возрасте». А вот о себе в этот период: «Жизнь, как известно, один раз дается и летит чудовищно скоро – не успеешь оглянуться, уже сорок… Вернуться бы! Но… Хорошо сказано: близок локоть, да не укусишь. Вернуться нельзя. Можно не пропустить. Можно, пока есть силы, здоровье, молодая душа и совесть, как-нибудь включиться в народную жизнь (помимо своих прямых обязанностей по долгу работы, службы). Приходит на память одно тоже старомодное слово – «подвижничество». Небольшое высказывание о себе, а для психолога информации на целую диссертацию. Есть и для философских раздумий материал. По выражению Байрона, это момент, когда судьба меняет лошадей. Переоценка ценностей, «выверение» своей жизни. Вопрос над ее быстротечностью и смыслом. Тревожное опасение, что не успеваешь выполнить свой долг на земле. Осознание несоответствия стремительно возрастающего з а м ы с л а и возможности его осуществления, недовольство собой. И спонтанное, скорее, ощущение, родственное внутреннему озарению, что жизнь прожита все же не зря – обретение м у д р о с т и. Это характеризует Шукшина не столько как л и ч н о с т ь, сколько как с у б ъ е к т а мировоззрения, для которого «проклятые вопросы» не голые абстракции, псевдопроблемы, а ценностно-значимые «состояния души», предельно наполненные переживаниями конкретных жизненных ситуаций (кстати, отсюда внутреннее стремление к публицистике, социологизированию, поучительству). Он становится философом в момент, когда решает для себя извечные проблемы человеческого существования. И для этого прежде всего требуется м у ж е с т в о. Весьма характерно признание Василия Макаровича: «Философия, которая вот уже скоро сорок лет норма моей жизни, есть философия мужественная». И особенно следующее предложение, отражающее суть шукшинского самосознания в «кризисный» период: «Так почему я, читатель, зритель, должен отказывать себе в счастье – прямо смотреть в глаза правде?»
Отождествляя себя со своим любимым героем, все, что мы говорим о нем, говорим невольно о себе, что знаем о себе, но не осознаем или не хотим осознать. Сначала такой штрих: многим героям Василия Макаровича 40 лет или около этого. Вот первое знакомство с Егором Прокудиным: «В группе „бом-бом“ мы видим и нашего героя – Егора Прокудина, сорокалетнего, стриженого». А вот еще один герой, «чудик»: «Звали его Василий Егорович Князев. Было ему тридцать девять лет от роду. Он работал киномехаником в селе. Обожал сыщиков и собак. В детстве мечтал быть шпионом». «Спирьке Расторгуеву – тридцать шестой, а на вид двадцать пять, не больше» («Сураз»). А вот Максим Яриков («Верую!»): «…он был сорокалетний легкий мужик, злой и порывистый, никак не мог измотать себя на работе, хоть работал много…» Глеб Капустин («Срезал») – «толстогубый, белобрысый мужик, сорока лет, начитанный и ехидный».
Главный герой – Степан Тимофеевич – предстает перед нами также сорокалетним: «В сорок лет жизнь научила его хитрости, дала гибкий, изворотливый ум, наделила воинским искусством и опытом, но сберегла по-молодому озорную, неуемную душу». И что же в сорок лет? «Этот человек, разносимый страстями… съедаемый тоской и болью души» – «…умел в минуту нужную скомкать себя, как бороду в кулаке, так, что даже не верилось, что это он только что ходуном ходил. И даже когда он бывал пьян, он и тогда мог вдруг как бы вовсе отрезветь и так вскинуть глаза, так посмотреть, что многим не по себе становилось…» И вот что существенно и психологически важно для понимания «состояния души» в переломный момент жизни сильной и умной личности: «Жизнь то и дело сшибала Разина с мыслями крупными, неразрешенными. То он не понимал, почему царь – царь, то злился и негодовал, почему люди могут быть рабами, и при этом живут, смеются, рожают детей… То он вдруг перестал понимать смерть – человека нету. Как это? Совсем? Для чего же все было? Для чего он жил?»