Пройти по краю
Шрифт:
Чем страшен кризисный период? Известный советский суицидолог А. Г. Амбрумова называет этот период «горячей точкой биографической кривой», чреватой катастрофическим изменением самой структуры биографии. В этом состоянии окружающее, в том числе и люди, изменяет свое смысловое содержание. Возникают мучительные переживания, которые носят название «психальгии» – душевной боли. Вот как описывает эти переживания классик отечественной психиатрии С. С. Корсаков: «…иной раз это бывает в форме небольшой тоскливости, в других случаях изменение настроения доходит до величайшего отчаяния, до степени настоящей душевной боли, которой больной не в состоянии выдержать и, чтобы избавиться от нее, решается на самоубийство». Человек «подводит баланс», что, как пишет А. Г. Амбрумова, – «…предполагает высокий уровень критичности, четкость и реалистичность суждений, сохранность личностного ядра». Если решаются на самоубийство, то подготовка к нему «носит тщательно скрытый характер; выбираются наиболее летальные способы суицида. В случае покушений, не закончившихся смертью, суицидальные намерения сохраняются и с большим трудом подвергаются обратному развитию». Суицидологи знают, что «существует категория лиц, у которых обнаруживаются явные суицидальные тенденции (в некоторых случаях даже с выбором способа самоубийства), не ведущие, однако, к суицидальным попыткам». Что же препятствует в данных случаях самоубийству? Читаем далее: «…интенсивная эмоциональная привязанность к значимым близким, родительские обязанности, выраженное чувство долга, обязанность, представление о неиспользованных жизненных возможностях, наличие творческих планов, тенденций и замыслов,
К 40 годам у Егора Прокудина порваны все ценностно-значимые связи с жизнью (предана мать, от торгнуто общество, отчужден и сам от себя). «Вся судьба Егора погибла – в этом все дело, и неважно, умирает ли он физически. Другой крах страшнее – нравственный, духовный. Необходимо было довести судьбу до конца. До самого конца…» Далее Василий Макарович высказывает удивительно глубокие мысли, касающиеся смерти Егора Прокудина: «Скажу еще более странное: полагаю, что он своей смерти искал сам. У меня просто не хватило смелости сделать это недвусмысленно, я оставлял за собой право на нелепый случай, на злую мстительность отпетых людей… Я предугадывал недовольство таким финалом и объяснял его всякими возможностями как-нибудь это потом „объяснить“. Объяснять тут нечего: дальше – в силу собственных законов данной конкретной души – жизнь теряет смысл. Впредь надо быть смелее. Наша художническая догадка тоже чего-нибудь стоит». Степан Разин в романе «Я пришел дать вам волю» также непреклонно, в силу законов собственной судьбы, идет навстречу своей гибели. Это мы еще увидим. Кстати, сорокалетний возраст считался у древних греков вершиной развития человеческих способностей, но в этом же возрасте особенно громко звучит в человеке «козлиное» начало (напомним, что «трагедия» в переводе с греческого «tragodia» – «козлиная песнь»).
В. М. Шукшин много раз высказывался о литературе, думал о ее проблемах: «Нет, литература – это все же жизнь души человеческой, никак не идеи, не соображения даже самого высокого нравственного порядка». И здесь противоречивое движение мысли: «Логика искусства и логика жизни – о, это разные дела. Логика жизни бесконечна в своих путях, логика искусства ограничена нравственными оценками людей, да еще людей данного времени». Он был против сюжета, внутренне не принимал его. Почему? Потому, что «сюжет всегда несет в себе заданность, он сам – резко определенная мысль, и ты из него уже не выпрыгнешь. Сюжет нехорош и опасен тем, что он ограничивает широту осмысления жизни. Я не имею здесь в виду шедевры литературы… Теперь бессознательный (подчеркнуто нами. – Е. Ч., читай – „глубинный“) на первых порах протест против сюжета превратился для меня в не преодоленные еще мною проблемы мастерства. Сюжет – запрограммированное неизбежное нравоучение». «Вот смотрите: я очень неодобрительно отношусь к сюжету вообще. Я так полагаю, что сюжет несет мораль непременно: раз история замкнута, раз она для чего-то рассказана и завершена, значит, автор преследует какую-то цель, а цель такого рода – не делайте так, а делайте этак. Или: это – хорошо, а это – плохо. Вот чего не надо бы в искусстве», «…тут вот штука-то именно в этом: может быть, сюжет служил Достоевскому только поводом, чтобы начать разговор. Потом повод исчезал, а начинала говорить душа, мудрость, ум, чувство. Вся суть и мудрость его писаний, она не в сюжете как раз, а в каких-то отвлечениях».
Отношение к «сюжету» – проблема искусства (литературы) или нечто большее? Нет. Это «сшибка» с к р у п н ы м и мыслями о жизни, о судьбе человеческой. «Сюжет? Это характер». Верно и обратное, что «характер – это сюжет». Тот, кто видит свою миссию в том, чтобы д а т ь людям в о л ю, и от жизни требует б е с с ю ж е т н о с ти и от мира ш и р о т ы, я с н о с т и и о т к р ы т о с т и. История для него не может быть «замкнута». Ведь «важно прорваться в будущее…», даже ценой собственной смерти. «Знаете, когда он настоящий? – спрашивает Шукшин о Егоре Прокудине. – Когда идет навстречу своей гибели…» Здесь суть шукшинских категорий «души» и «судьбы» (они в его понимании часто отождествляются). Он верил в судьбу как предназначение. Он ее предчувствовал. Георгий Бурков вспоминает: «Как-то Шукшин спросил меня: «А ты знал, что будешь знаменитым?.. А я знал…» Владимир Коробов задает вопрос: «Знал ли, чувствовал ли Василий Макарович, что н и к о г д а больше ему не приехать сюда, не пройти по родимой земле ни в сапогах, ни босиком, никогда больше не увидеть многих близких и земляков?» И отвечает: «Когда смотришь сейчас «Печки-лавочки», вглядываешься в его лицо, в чистые лица его родных и знакомых, в первый и последний раз сведенных все вместе, то тебя вдруг охватывает печальная уверенность: зн а л, ч у в с т в о в а л, п р о щ а л с я…» За несколько же часов до смерти Василий Макарович говорит Буркову: «…я сейчас в книге воспоминаний о Некрасове прочитал, как тот трудно и долго помирал, сам просил у бога смерти…»
Страдание – метод шукшинского постижения Правды: во всем, до конца, до донышка, до края, до предела. Но каждое страдание проходит через внутреннего редактора – ч е р е з д у м у. А результат – четкая, отлитая форма – р а с с к а з. Шукшин заключает: «Вот рассказы, какими они должны быть: 1. Рассказ-судьба. 2. Рассказ-характер. 3. Рассказ-исповедь». Это различие рассказов снимается внутренней логикой переживания, где с у д ь б а е с т ь и т о г х а р а к т е р а и и с п о в е д ь. Критик Виктор Горн пишет: «Повторим еще раз, что даже в самых „объективированных“ произведениях Шукшина угадывается его собственная судьба, жизненный и духовный путь». Киноактер Леонид Куравлев отмечает: «А Шукшин срывал знакомые уже по многим фильмам ярлыки, ему важно было угадать, что же еще есть в закрытом для других „чемодане“. Он умел угадывать потенциальные возможности актера, поручая ему роли, идущие вразрез с устоявшимся амплуа, умел угадывать то, что скрыто от других, умел подбирать к каждому свои ключи. Но вот к а к Василий Макарович это делал, не могу объяснить, это даже не режиссерская, профессиональная, а ч е л о в е ч е с к а я тайна, которую он унес с собой».
Со всеми основаниями можно утверждать, что в с е, что порождало творческое воображение Шукшина, в какой бы ипостаси он ни выступал – писателя, кинодраматурга, режиссера, актера, публициста, – с и л ь н о р а с с к а з о м. Что бы ни делал Василий Макарович, он с о с к а л ь з ы в а л на рассказ. Именно р а с с к а з ы в а л, а не показывал. И тайна сия есть в с о к р о в е н н о м, а не з р и м о м. Это подметил мудрый Шолохов: «Не пропустил он момента, когда народу захотелось сокровенного». Он всегда рассказывал, рассказывал о себе только то, что знал. И был глубоко убежден, что это знают и другие: «Говорят, когда хотят похвалить: „Писатель знает жизнь“. Господи, да кто же ее не знает! Ее все знают». Но знать и с м е т ь знать – далеко не одно и то же. Все мы играем в игры, и, прежде всего, с собой. Порой в жесткие и жестокие. Само понятие личности – «per sonat» – значит: «То, что за маской». Вот отсюда постоянный тревожный вопрос: «А не врем ли мы?» Шукшин пишет: «Критическое отношение к себе – вот что делает человека по-настоящему умным. Так же и в искусстве и в литературе: сознаешь свою долю честно – будет толк». Как ценно и глубоко символично это признание! «Человек», «ум», «искусство», «литература», «честь» и ко всему ключевое понятие – д о л я.
Судьба в обыденном сознании есть непостижимая предопределенность событий, которые происходят с человеком, и его поступков, которые он сам не может полностью понять и объяснить. Поэтому «судьба» мистифицируется и выступает в тумане различных суеверий и предрассудков (вера в разные приметы, вещие сны, роковые числа, смутные предчувствия и яркие предзнаменования). В античности судьба представала как слепая, безликая справедливость – мойра, как удача и случай – тюхе, как непреложная предопределенность – фатум, рок. «Доля» (таково значение слова «мойра») есть «часть» некоего целого. Моя судьба в этом смысле есть ч а с т ь судьбы моего народа. Мы знаем, что именно так и понимал свою судьбу В. М. Шукшин: «…Мое ли это моя родина, где я родился и вырос? Говорю это с чувством глубокой правоты, ибо всю жизнь мою несу родину в душе, люблю ее, жив ею, она придает мне силы, когда случается трудно и горько… Я не выговариваю себе это чувство, не извиняюсь за него перед земляками – оно мое, оно – я. Не стану же я объяснять кому бы то ни было, что я есть на этом свете, пока это, простите за неуклюжесть, факт… И какая-то огромная мощь чудится мне там, на родине, какая-то животворная сила, которой надо коснуться, чтобы обрести утраченный напор в крови. Видно, та жизнеспособность, та стойкость духа, какую принесли туда наши предки, живет там с людьми и поныне, и не зря верится, что родной воздух, родная речь, песня, знакомая с детства, ласковое слово матери врачует душу». Но доля может оказаться возмездием: целое уничтожает отторгнувшуюся от него часть. Это понимали еще древние греки: и Прометей может оказаться прикованным. «Вы, Власть и Сила, все, что поручил вам Зевс,//Уже свершили, ваше дело сделано.//А я ужель, я бога, мне подобного,//К суровым этим скалам приковать решусь?//Увы, решусь. Ведь нет другого выхода://Всего опасней словом пренебречь отца.//Фемиды мудрой сын высокомыслящий.//Я против воли, и твоей и собственной,//Тебя цепями к голой прикую скале,//Где голосов не слышно человеческих.//И лиц людских не видно.//Солнце жгучее тебе иссушит тело.//Будешь ночи рад.//Что звездным платьем жаркий закрывает свет.//И солнцу, что ночную топит изморозь.//Не будет часа, чтобы мукой новою//Ты не томился.//Нет тебе спасителя – //Вот человеколюбья твоего плоды.//Что ж, поделом;//Ты бог, но гнева божьего//Ты не боялся, а безмерно смертных чтил.//И потому на камне этом горестном,//Коленей не сгибая, не смыкая глаз,//Даль оглушая воплями напрасными,//Висеть ты будешь вечно: //Непреклонен Зевс.//Всегда суровы новые правители» (Эсхил).
Христианство противопоставило судьбе божественное провидение, промысл. Своеобразно отношение Василия Макаровича к христианству – антитеистическое, воинственное. Как отношение язычников к раннему христианству. Оно не современно. Ибо современный антитеизм (подчеркиваем, антитеизм, а не атеизм), характерный для западной мысли, есть с а т а н и з м или и у д а и з м. Развенчивание Христа происходит за счет возвеличивания Сатаны или Иуды. Христианство как миросозерцание и миропонимание давно стало ненадежным. В «Семи столпах мудрости» Т. Э. Лоуренс провозглашает: «В деградации была как бы некая надежность». Хорхе Луис Борхес сочиняет «Три версии предательства (читай оправдания. – Е. Ч.) Иуды». Так, он пишет: «Аскет, ради вящей славы Божией, оскверняет и умерщвляет плоть; Иуда сделал то же со своим духом. Он отрекся от чести, от добра, от покоя, от царства небесного, как другие, менее героические (Иуда-герой! – Е. Ч.), отрекаются от наслаждения. С потрясающей ясностью он заранее продумал свои грехи. В прелюбодеянии обычно участвуют нежность и самоотверженность; в убийстве – храбрость; в профанациях и кощунстве некий сатанинский пыл. Иуда же избрал грехи, не просветвленные ни единой добродетелью: злоупотребление доверием (Иоанн 12, 6) и донос. В его поступках было грандиозное смирение, он считал себя недостойным быть добрым. Павел писал: „Хвалящийся хвались Господом“ (I Коринфянам I, 31); Иуда искал Ада, ибо ему было довольно того, что Господь блажен. Он полагал, что блаженство, как и добро – это атрибут божества и люди не вправе присваивать его себе». Иуда подлинно добродетелен, а «добродетельный» Христос подлинный нечестивец.
Воинственные антихристиане и герои Василия Макаровича. Так один герой готов «с ходу выпустить кишки» Христу, чтобы он «сказки не рассказывал и не врал: «Добрых людей нет! А он – добренький, терпеть учил», «суют в нос слякоть всякую, глистов: вот хорошие, вот как жить надо. Ненавижу!.. Не буду так жить. Врут! Мертвячиной пахнет! Чистых, умытых покойничков мы все жалеем, все любим, а ты живых полюби, грязных. Нету на земле святых! Я их не видел. Зачем их выдумывать?!» Великолепен образ п о п а в рассказе «Верую!». Сильны в нем в о и н с к о е и к о з л и н о е (понимай: трагическое!) н а ч а л а: «Поп был крупный шестидесятилетний мужчина (он перевалил за свой роковой возрастной барьер. – Е. Ч.), широкий в плечах, с огромными руками. Даже не верилось, что у него что-то там с легкими (и все-таки он внутренне обречен. – Е. Ч.). И глаза у попа ясные, умные. И смотрит он пристально, даже нахально. Такому не кадилом махать, а от алиментов скрываться. Никакой он не благостный, не постный, не ему бы, не с таким рылом, горести и печали человеческие, живые, трепетные нити распутывать». Очень тонко (так Ярослав Мудрый, великий князь киевский, принимал христианство на Руси), исподволь он развенчивает и д е ю Христа: «Как только появился род человеческий, так появилось зло. Как появилось зло, так появилось желание бороться с ним, со злом то есть… (это «то есть» выдает попа с головой: дальше легко понять, что бороться надо не со злом, как таковым, а с Христом, в и н о в н и к о м этого зла, не со следствием или симптомом б о л е з н и, а с ее причиной, «корнем». — Е. Ч.). Появилось добро. Значит, добро появилось только тогда, когда появилось зло. Другими словами, есть зло – есть добро, нет зла – нет добра. Понимаешь меня?» Дальше комментарии Шукшина-автора для понимания мысли, которую хитро и осторожно проводит поп: «Поп, видно, обожал порассуждать вот так вот – странно, далеко и безответственно». Мировоззрение попа удивительно, это не пантеизм и не философия жизни. Это что-то свое, вместе с тем р а н н е е р у с с к о е, древнеславянское: «Я же хочу верить в вечность, в вечную огромную силу и в вечный порядок, который будет… Ты пришел узнать: во что верить? Ты правильно догадался: у верующих душа не болит. Но во что верить? Верь в Жизнь. Чем все это кончится, не знаю. Куда все устремилось, тоже не знаю. Но мне крайне интересно бежать со всеми вместе, а если удастся, то и обогнать других… Зло? Ну – зло. Если мне кто-нибудь в этом великолепном соревновании сделает бяку в виде подножки, я поднимусь и дам в рыло. Никаких – «подставь правую». Дам в рыло и – баста». Дальше происходит примечательный диалог между попом и Максимом Яриковым (и он «ярый»). Максим спрашивает: «А если у него кулак здоровей?» Поп отвечает: «Значит, такова моя доля (опять доля. – Е. Ч.) за ним бежать». – «А куда бежим-то?» – «На кудыкину гору. Какая тебе разница – куда? Все в одну сторону – добрые и злые». – «Что-то я не чувствую, чтобы я устремился куда-нибудь». – «Значит, слаб в коленках. Паралитик. Значит, доля такая – скулить на месте. – Максим стиснул зубы… Въелся горячим злым взглядом в попа. – За что же мне доля такая несчастная?» – «Слаб. Слаб, как… вареный петух (иными словами – импотент, что для мужчины самое оскорбительное. – Е. Ч.)». Дальше есть одно высказывание попа, его «соскальзывание» на позитивно-лирические тона о судьбе-песне: «Вообще в жизни много справедливого. Вот жалеют: Есенин мало прожил. Ровно с песню. Будь она, эта песня, длинней, она не была бы такой щемящей. Длинных песен не бывает… У нас не песня, у нас – стон. Нет, Есенин… Здесь прожито как раз с песню». Нужда песенку поет. Нст нужды – кончился человек. Каждый умирает сам, то есть своею смертью, когда речь идет о судьбе – доле. Но есть судьба – ц е л о е – «это когда что-то с л у ч и л о с ь: в стране, с человеком, в твоей судьбе», н а р о д а своего времени. Тогда нет доли, есть общая участь. Может, поэтому «на миру и смерть красна»?
У попа «козлиная песнь». В экстатической пляске это П а н на краю своей гибели (не сатана, а з в е р ь: пьет о г о н ь, ж а р, суть спирт символ, жрет барсуков, суть кровожадный зверь). Но и здесь не так все просто и однозначно, как смерть Пана в западном смысле: «Рубаха на попе на спине взмокла, под рубахой могуче шевелились бугры мышц: он, видно, не знал раньше усталости вовсе, и болезнь не успела еще перекусить тугие его жилы. Их, наверное, не так легко перекусить: раньше он всех барсуков слопает. А надо будет, если ему посоветуют, попросит принести волка пожирнее – он так просто не уйдет, – рассказывает Шукшин. – За мной! („сарынь на кичку!“ – Е. Ч.), – опять велел поп. И трое во главе с яростным, раскаленным попом пошли, приплясывая, кругом, кругом. Потом поп, как большой тяжелый зверь, опять прыгнул на середину круга, прогнул половицы… На столе задребезжали тарелки и стаканы». «Эх, верую! Верую!..» «В барсучье сало, в бычачий рог, в стоячую оглоблю-у! В плоть и мякоть телесную-у!» Громадную смысловую нагрузку несут плясовые присказки, почти расшифровывающие душевное состояние, экстатический праздник героев «Верую!». Вот: