Пройти по краю
Шрифт:
Много у В. М. Шукшина сказано о душевном спокойствии и мудрости. Этим «состояниям души» явно и неявно противопоставляются суетность, всезнайство с одной стороны и боль, тоска – с другой стороны. В центре внимания – образ мудрого русского старика, «который доживает жизнь, но еще крепок», у которого «голова свежа» и который «жизнь прошел и знает вдоль и поперек». Но чтобы понять этот образ, нужно вспомнить и следующие высказывания Василия Макаровича: «Не старость сама по себе уважается, а прожитая жизнь. Если она была». Значит, дело не в старости, как особом возрасте, не в количестве лет. А в жизни. Мудрость и жизнь, жизненный опыт опять же как особый д а р. Вот Шукшин говорит о С. А. Герасимове: «…с большим опытом пришло нечто весьма мудрое – спокойствие». Незадолго до смерти Шукшин говорит о своем впечатлении, которое произвела на него встреча с Шолоховым: «Скажу откровенно; Шолохов для меня – открытие… Каким я его увидел при личной встрече? Очень глубоким, мудрым, простым. Для меня Шолохов – олицетворение летописца… Он внушил, нет, не словами, а собственным примером, своим присутствием и в Вешенской и в большой литературе, что не нужно спешить, гнаться за рекордами в искусстве, что надо искать тишины
«Река жизни сущего» – с а м с а р а – наиболее сложное понятие древнеиндийской философии. Это и «огненно-водный цикл», и «перетекание душ» (говорят о «переселении душ» или «метемпсихозе»), подчиняющееся высшему нравственному закону к а р м ы (см.: «Чхандогья упанишады»), взаимосвязь всего живого и живущего. Самсара проходит через каждую отдельную душу. Шум этой реки (или этого «пламени» – таджас – «огненной реки») может в себе услышать каждый, достаточно пальцами зажать уши. Начало и конец самсары неуловимы, как начало и конец рождения и смерти. Плачет Дашаратхи и причитает: «Тоска по Раме – бездонная пучина, разлука с Ситой – водная зыбь, вздохи – колыханье волн, всхлипывания – мутная пена. Простирания рук – всплески рыб, плач – морской гул. Спутанные волосы – водоросли. Кайкейи – подводный огонь. Потоки моих слез – источники, слова – горбуньи – акулы. Добродетели, принудившие Раму уйти в изгнание, – прекрасные берега. Этот океан скорби, в который меня погрузила разлука с Рамой, увы! – живому мне уж не пересечь, о Каушалья!» («Рамаяна»). Вот куда уводит сочетание двух образов реки и мудрого старца.
Василий Макарович говорит как об «опасности» или «постыдной легкомысленности» о болтунах, трепачах и лгунах и противопоставляет им людей, подлинно интеллигентных («интеллигентность – это мудрость и совестливость»). Интеллигенты – это, люди н а с т о я щ и е. Но верно и обратное – настоящие люди – и н т е л л и г е н т ы. Поэтому не является неожиданным утверждение о Разине: «Если в понятие интеллигентности входит болезненная совестливость и способность страдать чужим страданием, он был глубоко интеллигентным человеком». Вот Шукшин призывает: «…вслушайтесь – искус-ство! Искусство – так сказать, чтоб тебя поняли. Молча поняли и молча же сказали «спасибо». Молча… лишь взглядом… Ведь не врем же мы!» «Слушай умных людей, не болтунов, а умных. Сумеешь понять, кто умный – «выйдешь в люди»…», понимай – станешь настоящим человеком. И опять образ мудрого старика (в общем подтексте – мудрость не выбирает место для жительства): «…но и там, и там есть такие вот душевные, красивые люди, как эти старики. Один, наверно, не прочитал за всю жизнь ни одной книжки, другой – «одолел» Гегеля, Маркса… Пропасть! Но есть нечто, что делает их очень близкими – Человечность. Уверен, они сразу бы нашли общий язык. Им было бы интересно друг с другом. И зарю они, наверно, одинаково любят: мудро, спокойно, молча. И людей понимают одинаково: пустого человека, как он ни крутись, раскусят. И дурака-начальника встречают одинаково: немножко весело, немножко грустно, но, в общем, терпимо. Что делать?» Настоящие, хорошие люди – «интеллигенты духа». И дело даже не в возрасте. Так, Иван Расторгуев (лет сорок ему? Нюре он снится в облике Стеньки Разина…) и профессор-языковед, -мудрый старик, скоро и просто находят взаимный интерес друг к другу. А сын профессора, наверное, одногодок и даже «тезка» Ивана, социолог с «цифрами», остается в стороне.
Молчаливое понимание сущего далеко от суесловия. Это разные полюсы – дух и бездуховность, интеллигентность и «мещанство», культура и «культурный суррогат». По разным полюсам разведены и «экономист, знаток социальных явлений с цифрами в руках», и другой, который в любом исторически неизбежном процессе умеет разглядеть боль и драматизм человеческих судеб и «только так и в этом смысле касается проблемы».
Молчание – это тоже состояние души растревоженной. Как у Марины Цветаевой:
А мне от куста – не шумиМинуточку, мир человечий!– А мне от куста – тишины:Той, между молчаньем и речью…Когда человек молчит, чаще всего говорит его совесть. Тогда замолкает и бог. Не нужно никаких иных «инстанций», кроме совести. Но и с ней есть л а д и р а з л а д. А совестно бывает не только за себя, но и за других.
Человек совестливый «…всем существом тянется к прекрасному, силится душой своей, тонкой и поэтичной, обнаружить в жизни гармонию», как Пашка Колокольников. Но «герой» почему-то не он, а «демагог чувств».
Душа, страдание и боль, сострадание и тоска, заветные надежды и заветные страхи, п р а з д н и к души, наконец… Почему все это нужно чем-то объяснять? Разве все это лишь «отражение» чего-то «объективного» и само по себе не имеет ценности и значимости? Разве когда-нибудь человек перестанет с т р а д а т ь? «История души» разве не может быть ц е л ь ю искусства? О б ъ е к т о м дум?
Марк Аврелий в Десятой книге «Размышлений» пишет: «Будешь ли ты когда, душа, добротной, простой, единой, нагой, более явственной, чем облегающее тебя тело? Отведаешь ли ты когда дружественного и готового к лишению душевного склада? Будешь ли ты когда наполненной, далекой от нужды, ничего не алчущей, не желающей ничего одушевленного или неодушевленного ради вкушения наслаждений: ни времени, чтобы вкушать их далее, ни мест каких-либо и краев, ни воздушного благорастворения, ни человеческого благорасположения. Когда удовольствуешься ты тем, что есть, и возрадуешься всему, что здесь, когда уверуешься, что и все у тебя хорошо, и что все это от богов, и будет хорошо все, что им мило, что дадут они еще во спасение существа совершенного, благого, прекрасного, все порождающего и соединяющего, окружающего, приемлющего то, что распадается, чтобы вновь породить подобное. Ты будешь ли когда тою, которая и с богами, и с людьми может в одном граде жить, ни в чем их не укоряя и от них не заслуживая осуждения?»
Не пережил В. М. Шукшин «горячей точки» своей биографии. Умер в одночасье. Не обрел желаемого покоя и воли. И не вернулся, как обещал, на свою «малую родину». «И всякий раз, когда фильм подходит к концу, я обнаруживаю с грустью, что бежал слишком скоро, радость кончилась, мое движение прекратилось». Он жил ц е л ь н о, но были «куски» в этой жизни, где «…надо импровизировать как бог на душу положит, и важно не вспугнуть эту импровизацию». Ибо «есть моменты в игре, которые касаются неких сокровенных сторон души». В поисках нравственных ценностей, прочных и верных ориентиров в жизни он призывал «не прямо учить, а через какую-то судьбу, характер, через гибель даже… через гибель…». Существен штрих в этих высказываниях Шукшина: «Момент, или, так сказать, вопрос расплаты за содеянное, меня очень ну вот по-живому волнует. Очевидно, мы за все в самом деле должны платить в жизни, и при всем при том, что нам иногда жаль прямо так глядеть и видеть, как человек погибает, но сила разума нам должна говорить, что если случилось непоправимое, что если случилось необратимое, приход к такому финалу, к такому концу жизни должен состояться все равно; он должен состояться, и он состоялся».
Может быть, озарение, как жить, пришло слишком поздно. Слишком долго «в мыслях подкрадывался» к тому, что «самое дорогое в жизни – постижение, для чего нужно определенное стечение обстоятельств и прежде всего – покой» (хотя это и «древняя мысль» и не его, Василия Макаровича Шукшина, «изобретение»).
Вещим оказалось признание: «Так у меня вышло к сорока годам, что я – ни городской до конца, ни деревенский уже. Ужасно неудобное положение. Это даже не между двух стульев, а скорей так: одна нога на берегу, другая в лодке. И не плыть нельзя, и плыть вроде как страшновато. Долго в таком положении пребывать нельзя, я знаю – упадешь. Не падения страшусь (какое падение? откуда?) – очень уж, действительно, неудобно. Но и в этом моем положении есть свои „плюсы“ (з а х о т е л о с ь в д р у г н а п и с а т ь – ф л ю с ы). От сравнений всяческих „оттуда- – сюда“ и „отсюда – туда“ невольно приходят мысли не только о „деревне“ и о „городе“ – о России».
Сильные идут дальше. И «хорошие», и «плохие» – все в одну сторону. Неожиданно вспоминается стихотворение-притча И. А. Бунина «Святогор и Илья». Выехали два брата-богатыря Святогор и Илья на гривистых конях на косматых в серо поле прогуляться и размяться и увидели гроб, да большой:
Гроб глубокий, из дуба долбленный,С черной крышей, тяжелой, томленой,Вот и поднял ее Святогор,Лег, накрылся и шутит: «А впору!Помоги-ка, Илья, СвятогоруСнова выйти на божий простор!»Обнял крышку Илья, усмехнулся,Во всю грузную печень надулся.Двинул кверху… Да нет, погоди!«Ты мечом!» – слышен голос из гроба.Он за меч, – занимается злоба,Загорается сердце в груди,Но и меч не берет: с виду рубит,Да не делает дела, а губит:Где ударит – там обруч готов,Нарастает железная скрепа:Не подняться из гробного склепаСвятогору во веки веков!Кинул биться Илья – божья воля.Едет прочь вдоль широкого поля,Утирает слезу… ОтнялаРусской силы Земля половину:Выезжай на иную путину,На иные дела!М. Шукшин не был социологом и был далек от понимания человека и его окружения исходя из «среднестатистических» критериев. Поставил ли он н о в ы е вопросы перед нами? Скорее, нет. Они извечны, традиционны, очень н а ц и о н а л ь н ы и глубоко интернациональны. Но будь они трижды «прокляты», Шукшин о т в е ч а л на них как художник, как подлинно совестливый человек, мужественная личность, сумевшая преступить г р а н ь человеческой очевидности.
С. П. Залыгин пишет: «И тут же снова и снова начинаешь думать, догадываться о том, что Прокудин и Степан Разин дают нам понимание не только самих себя, но и своего художника – Василия Шукшина. Надо было быть Шукшиным и жить его напряженной, безоглядной, беспощадной по отношению к самому себе жизнью, надо было, просыпаясь, каждое утро идти на «вы» – на множество замыслов, сюжетов, деталей, сцен, диалогов и событий, чтобы твой герой вот так же прошел по вспаханным им же бороздам навстречу своей смерти.