Пройти по краю
Шрифт:
Это м у ж с к о е н а ч а л о, рвущееся из могучей глотки орущего попа. «А вокруг попа, подбоченясь, мелко работал Максим Яриков и бабьим голосом громко вторил:
У-тя, у-тя, у-тя – три!Верую,Это ж е н с к о е н а ч а л о. Вместе звучит нечто весьма откровенно скабрезное:
Эх, верую, верую!Ты-на, ты-на, ты-на – пять!Все оглобеньки – на ять!Верую! Верую!А где шесть, там и шерсть!Верую! Верую!А т р е т и й, Илюха? «…Посмотрел-посмотрел на них и пристроился плясать тоже. Но он только время от времени тоненько кричал: „И-ха! И-ха!“ Он не знал слов». Это, несомненно, м е л к и й бес, сологубовский «недотыкомка». Кстати, родственник попа.
Святая троица? Отличный пассаж! Э к с т а т и к о о р г а з м и ч е с к о е «верую!».
Судьба. Читаем: «Вера в судьбу явно противоречит христианскому учению. Поэтому попытка объяснить ее христианским влиянием – не больше, чем курьез. Однако считать ее наследием языческого культа, как обычно до сих пор делалось, тоже едва ли правильно: ведь эта вера представлена и у народов с другими официальными культами, например, в античном мире или у мусульманских народов. Более вероятно поэтому, что корни веры в судьбу в каких-то глубинных особенностях психики, всего скорее в представлении о прочности времени…»
В «судьбу» органически входит представление об э р о с е и т а н а т о с е – двух силах, которые находятся в постоянной и непримиримой вражде за в л а с т ь над миром и каждым отдельным человеком. В. Горн замечает: «С огромным бесстрашием он (Шукшин. – Е. Ч.) пытался постигнуть смысл жизни и смерти». И дальше эти тревожные раздумья окрашивались у Шукшина в разные тона, неразрешимые вопросы задавались с разной степенью напряженности: в них можно обнаружить трагическую безысходность и светлую печаль, крик души «на пределе» и скорбные думы о конечности бытия, печальные мысли о сиюминутности человеческой жизни, в которой так мало места было красоте. Шукшин пишет: «Стариковское дело – спокойно думать о смерти. И тогда-то и открывается человеку вся сокрытая, изумительная, вечная красота Жизни. Кто-то хочет, чтобы человек напоследок с болью насытился ею. И ушел».
Смерть. А рядом «мудрое спокойствие». Или вот ее эстетический образ: «Костер потрескивает, выхватывает из тьмы трепетный слабый круг света. А дальше, выше, кругом – огромная ночь. Теплая, мягкая, гибельная». «Трепетный, слабый круг света» – это жизнь отдельного человека. «Костер» – это эрос, л ю б о в н о е беспокойство. В нем «здесь, на Земле, ворочается, кипит, стонет, кричит Жизнь… Зовут неутомимые перепела. Шуршат в траве змеи. Тихо исходят соком молодые березки». Все ярко, образно и наглядно-символично.
Жизнь – беспокойное томление, первое осознание которого на в с ю жизнь. «Вот тут, у этого тополя, будешь впервые в жизни ждать девчонку… Натопчешься, накуришься… И тополь не тополь, и кусты эти ни к чему, и красота эта закатная – дьявол бы с ней. Не идет! Ничего, придет. Не она, так где-нибудь, когда-нибудь – другая. Придет. Ты этот тополь-то… того… запомни. Пройдет лет тридцать, приедешь откуда-нибудь из далекого далека и этот тополек поцелуешь. Оглянешься – никого, и поцелуешь. Вот тот проклятый вечер-то, когда заря-то полыхала, когда она не пришла- то – вот он и будет самый дорогой вечер. Это уж так. Не мы так решаем, кто-то за нас распоряжается, но… это так. Проверено.
А еще, парень, погляди на эту дорогу…
Погляди, погляди… Внимательно погляди. Это из села. Вон столбы туда пошагали. Послушай подойди, как гудят провода. Еще погляди на дорогу… А теперь погляди на меня. В глаза мне…»
Игорь Золотусский отмечает: «Есть, конечно, в шукшинской разговорности что-то завораживающее, заговаривающее, есть что-то разбирающее мысль на впечатления, уводящие от самой мысли. Шукшин сам уходит и нас уводит. Но мы, со следа его сойдя, на свою дорогу выйти можем. Важно, что след есть, дорога указана».
Слово и взгляд у Василия Макаровича особые, г и п н о т и з и р у ю щ и е. Это многие подмечали. За этим л и ч н о с т ь, ее обаяние, аура. Юрий Скоп в «Совсем немногих словах о друге» отдельную часть отводит глазам Василия Макаровича. И начинает ее: «Я научился у него слышать в себе свою Родину. Это от него перешло ко мне всякое понимание того, что без д у ш е в н о г о (индивидуально-интимного. – Е. Ч.) не может быть д у х о в н о г о (общественно значимого. – Е. П.). И наоборот». Дальше: «…сейчас …когда Макарыча больше нет… И есть только память, из глубины которой глядят и глядят на меня внимательно его, ш у к ш и н с к и е, глаза…
Вы знаете, я только теперь понял, как он смотрел. Раньше мне почему-то казалось, что он смотрит на жизнь сквозь какой-то постоянно присутствующий во взгляде прищур. А на самом-то деле – прищура не было. Он смотрел на мир очень открыто. Зато открытость эта, зафокусированная внутренним вниманием, и рождала потом ощущение внешнего прищура. Это что- то вроде встречных фар на ночном шоссе. Они полны светом, и ты щуришься, а кажется, что уменьшается встречный свет. Шукшин в г л я д ы в а л с я в жизнь, а это совсем другое, чем просто смотреть, или видеть».
И слово, и взгляд Василия Макаровича могли находить и обнажать скрытую душевную боль и врачевать душу. А это может только тот, кто сам знает, «почем фунт лиха». Не случайно это признание: «Каждый настоящий писатель, конечно же, психолог, но сам больной». Но одни могли только обнажать, нащупав самые скрытые «язвы». Как, например, Достоевский или Успенский. Но были и великие врачеватели, обвораживающие, обволакивающие, утешающие и успокаивающие. Писатели-психотерапевты: Тургенев, Бунин, Федор Сологуб, Цветаева… И здесь же Шукшин.