Проза о стихах
Шрифт:
бледный, суровый.
Когда был кончен допрос прислуги, то Некрасов, обратясь к
Тень-кову, сказал, что он приходил к своему сотруднику Елисееву,
низко поклонился мне и благополучно вышел.
После его ухода Теньков, до сих пор прилично сдержанный,
чуть ли не с пеной у рта и с сжатыми кулаками начал кричать на
меня, что я у правосудия выхватила самую ценную добычу, что они
много бы дали, чтобы найти какой-нибудь клочок или иной повод
взять этого подлеца, что я не понимаю, какой это вредный иезуит и
что из-за него половина сидит, а он остается невредимым и
катается в колясках, что он
написавши и читавши стихи в честь Муравьева, но Муравьев во время
его чтения с презрением отвернулся от него, и уж, погоди, не
увернется он, не может быть, чтобы нельзя было его запопасть, и
проч., и проч.
Он до того взбесился, что мой брат встал, подошел к нему и
сказал:
– Господин Теньков, не забывайтесь, исполняйте ваше дело, а
не впутывайте вещей, не идущих к делу.
Этот эпизод я считаю необходимым ввести, так как он,
кажется, единичный случай, который указывает de facto, что
Муравьев имел намерение арестовать Некрасова.
Некрасов был единственным из друзей Елисеева, кто решился прийти в его дом после ареста. Редакторы других журналов, "Русского слова" и "Искры", уже были за решеткой, Некрасов ждал ареста - его "Современник" был гораздо левее прочих изданий, да и каракозовцы на допросах говорили о влиянии на них романа Чернышевского "Что делать?", опубликованного "Современником". Никакой "мадригал" не мог отвести от его головы опасность - Муравьев, как видим, имел явное намерение с ним расправиться. Все это Некрасов понимал, а все же в дом Елисеева пошел. Почему пошел? А вот почему. Однажды он сказал писателю Боборыкину - эти слова всегда были для него программой жизни: "Хуже трусости ничего быть не может! Как только человек струсил,- он погиб, способен на всякую гадость... сейчас же превращается в зверя".
5
"Зачем меня на части рвете,
Клеймите именем раба?..
Я от костей твоих и плоти,
Остервенелая толпа!.."
Николай Некрасов,
"Зачем меня на части рвете...", 1867
Правительственное постановление о закрытии "Современника" еще не было опубликовано, когда Некрасов уехал к себе в поместье. Жизнь в Петербурге была невозможна.
Федору Алексеевичу Некрасову, в Карабиху:
Любезнейший брат Федор Алексеевич,
Вчера (17 мая) я отправил егеря Ивана Макарова в Карабиху; в
пятницу или субботу думаю ехать сам... Найми для нас прачку и
горничную. Пожалуйста, не поленись. Я так измучился с журналом,
что желал бы в деревне отдохнуть в полном спокойствии. От тебя
немало будет зависеть для меня это устроить.
Весь твой,
Н.Некрасов
19 мая
Полного спокойствия не получилось и не могло получиться. Из столицы доходили вести о терроре; Елисеева отпустили на поруки только в конце июля, суд над каракозовцами продолжался - ждали виселиц. Некрасов ездил на охоту, но отвлечься не мог. В лесу было легче, но воображение постоянно переносило его в Петербург, ни на миг нельзя было забыть врагов, друзей и особенно "безличных" - тех, что пригвождали "жирным поцелуем / Несчастного к позорному столбу". На столе его лежало письмо, полученное ранней весной, в начале марта - в прошлую эру, когда еще не было ни каракозовского выстрела, ни графа Муравьева. Письмо содержало стихотворение, подписанное "Неизвестный друг",
Не может быть
(Н.А.Некрасову)
Мне говорят: твой чудный голос - ложь;
Прельщаешь ты притворною слезою
И словом лишь толпу к добру влечешь,
А сам, как змей, смеешься над толпою.
Но их речам меня не убедить:
Иное мне твой взор сказал невольно;
Поверить им мне было б горько, больно...
Не может быть!
Некрасова чуть ранило это сомнение: Неизвестный друг не отвергает обвинений в притворстве, демагогичности, лицемерии, но он не хочет их принимать, это было бы слишком горько. В стихах Неизвестного - удивительная честность, бесхитростное доверие к своему чутью. Трогательны даже эти столь человечные колебания, в которых можно безошибочно узнать женщину:
Мне говорят, что ты душой суров,
Что лишь в словах твоих есть чувства пламень,
Что ты жесток, что стих твой весь любовь,
А сердце холодно, как камень!
Но отчего ж весь мир сильней любить
Мне хочется, стихи твои читая?
И в них обман, а не душа живая?!
Не может быть!
Он давно не сомневается в том, что Некрасова считают холодным, черствым, расчетливым дельцом, лишь на словах проповедующим любовь. Добрый Неизвестный хочет видеть в его поэзии подлинную живую душу, а в суровой холодности - внешнюю, обманную оболочку. А что если друг неправ?
Способен ли человек знать сам про себя, что в нем суть, а что оболочка? Некрасов, прославивший в стихах Комиссарова и Муравьева, может ли защищаться? Ведь и в самом деле стих его опозорен: в оде Комиссарову, в мадригале Муравьеву - "обман, а не душа живая..."
Но если прав ужасный приговор?
Скажи же мне, наш гений, гордость наша:
Ужель сулит потомства строгий взор
За дело здесь тебе проклятья чашу?
Ужель толпе дано тебя язвить,
Когда весь свет твоей дивится славе,
И мы сказать в лицо молве не вправе
Не может быть?!
Скажи, скажи: ужель клеймо стыда
Ты положил над жизнию своею?
Твои слова и я приму тогда
И с верою расстануся моею.
Но нет! И им ее не истребить!
В твои глаза смотря с немым волненьем,
Я повторю с глубоким убежденьем:
Не может быть!
Она - это несомненно она - ждет ответа, который бы развеял ее сомнения. Но ответить он не может, очиститься перед нею от вины не может, потому что вина его неизгладима. Враги правы: он слаб, покрыт позором. Несколько раз Некрасов принимался за ответ, который был бы ответом не только ей - всей России. Но что он мог сказать, как оправдаться?
Весь пыткой нравственной измятый,
Уже опять с своим пером,
Как землекоп с своей лопатой
Перед мучительным трудом,
Он снова музу призывает...
Муза молчит - она не находит никаких слов для оправдания. Разве только одно: его вина порождена темным временем, породившим и его самого, с его барством, страстью к азартной карточной игре, к богатству, и его поэзию.
Чего же вы хотели б от меня,
Венчающие славой и позором Меня?
Я слабый человек,