Проза о стихах
Шрифт:
всего дома: моет полы, красит стены, клеит обои, набивает
тюфяки...
На знаменитом центральном рынке Парижа продавцы знали высокую седую женщину в черной одежде и грубых башмаках, которая появлялась тотчас после закрытия и задешево скупала в огромный мешок скоропортящиеся продукты овощи, рыбу. По дороге рыба оттаивала и заливала ее рясу.
В Париже было уже одно убежище - его в конце двадцатых годов учредила скучающая миллиардерша мисс Пэджет, купившая в Сент-Женевьев-де-Буа, в пятидесяти километрах от Парижа, большую усадьбу. Там поселились триста "обломков империи" из знатнейших родов петербургской аристократии; в "Русском доме" доживали свой убогий век флигель-адъютанты свиты его величества
В ту пору она уже была монахиней - постриг приняла в марте 1932 года. Елизаветой Юрьевной давно и неотступно владела идея всеобщего материнства. В 1932 году Настенькин прах был перенесен в другую могилу кладбища Сент-Женевьев-де-Буа - она пережила это как похороны, а подруге Татьяне Манухиной потом говорила: "Я почувствовала новое и особенное, какое-то всеобъемлющее материнство. С кладбища я вернулась другим человеком, я видела перед собой новый путь, новый смысл жизни". Татьяна Манухина рассказала, что отныне Лиза более чем прежде поняла свое призвание - "быть матерью для всех, нуждающихся в материнской помощи, в материнской заботе, в матери, которая бы защитила". В монашество ее влекла не церковь, а любовь к человеку, идея материнства. Церковь ей была чужда, едва ли они любили друг друга.
В стихах о предстоящем своем постриге она с тревогой и даже страхом писала:
А я стою перед иконой
И знаю,- скоро буду там
Босой идти, с свечой зажженной
Пересекать затихший храм.
В рубаху белую одета...
О, внутренний мой человек!
Сейчас еще Елизавета,
А завтра буду -имя рек.
С неприязнью и подозрением смотрели привилегированные эмигранты на странную монахиню: она носит монашескую одежду и при этом запоем курит, позволяет себе громко спорить и смеяться, декламировать стихи, да и не только духовные; она с мешком таскается по рынку, потом часами пропадает в кухне своей богадельни - удивительно ли, что от нее пахнет рыбой? Ее называют матерью Марией, как святую,- какая же она святая? Она даже после пострига живет со своей семьей, с матерью и детьми. Она позорит монашество. Но у матери Марии было об этом свое представление. В статье, озаглавленной "Под знаком гибели", она требовала от монашества не ухода от мира, а - живой активности. "...Как ни трудно поднять руку на благолепную, пронизанную любовью прекрасную идею монашеской отгороженности от мира семьи, на светлый монастырь,- все же рука поднимется. Пустите за ваши стены беспризорных воришек, разбейте ваш прекрасный уставной уклад вихрями внешней жизни, унижьтесь, опустошитесь, умалитесь..." Ибо, учила мать Мария, следует "искать не монастырских стен, а полного отсутствия перегородки, отделяющей сердце от мира, от его боли". Удивительное монашество проповедовала эта женщина, которая в предвидении пострига воображала:
А в келье будет жарко у печи,
А в окнах будет тихий свет кружиться,
И тающий огонь свечи
Чуть озарит святые лица.
И тотчас опровергала сама себя: такая тихость, уют, смирение не для нее. В том же стихотворении читаем:
Когда же ветер дробью застучит,
Опять метель забарабанит в стекла,
И холод щеки опалит,
Тогда пойму, как жизнь поблекла.
Пусть будет дух тоской убит и смят,
Не кончит он с змеиным жалом битву...
Говорит Игорь Александрович Кривошеий:
Она прошла свое монашество так, что ничего не оставила для
себя, познав монашество как материнство в отношении к миру. Здесь
все было просто:
наги - одета, если умирают в газовых камерах - остаться целой и
невредимой.
К монастырям мать Мария питала отвращение - их буржуазность
была ей ненавистна: святые отцы, твердила она, не ведают заботы о
судьбах мира, они и не помнят о том, что мир - в огне. Нужно
широко распахнуть ворота бездомным, пусть вторгнутся они в
мертвую тишину келий и в безгласную торжественность трапезных.
Работы было невпроворот. В своем апостольнике, обрамлявшем ее оживленное, всегда румяное крупное лицо с черными глазами, в старой, обветшалой рясе ходила она в опийные притоны и марсельские портовые кабаки, сидела за столиками с пропойцами и блудницами - и возвращала их к жизни. Скольких она спасла!
В 1938 году она впервые посетила клинику для душевнобольных - там содержалось более пятидесяти русских; мать Мария повидала каждого из них, вызволила четверых - они оказались вполне нормальными, только не умели объясняться с французскими врачами. В последующий год она осмотрела еще восемнадцать клиник и, освидетельствовав двести русских пациентов, признала здоровыми около двадцати. Потом она занялась туберкулезными больными - их было много среди безработных русских; мать Мария, из-под земли достав немалые средства, создала туберкулезный санаторий в Нуази-ле-Гран (в этом доме, который позднее стал домом престарелых, в 1962 году, достигнув почти ста лет, умерла Софья Борисовна Пиленко, пережившая свою дочь на семнадцать лет).
6
"По ночам над картой России
Мы держали пера острие
И чертили кружки и кривые
С верой, гордостью за нее."
Георгий Раевский,
"Парнас", 1943
Когда в мае 1940 года гитлеровские войска ворвались в Париж, друзья не раз предлагали матери Марии уехать,- она решительно отвергала такие советы.
Из дневника К.В.Мочульского:
21 мая 1940. Мать Мария говорит: "Если немцы возьмут Париж,
я останусь со своими старухами. Куда мне их девать? А потом буду
пробираться на восток пешком, с эшелонами, куда-нибудь. Уверяю
вас, что мне более лестно погибнуть в России, чем умереть с
голоду в Париже. Я люблю Россию. Патриотизм - глупое слово. Вот
Илюша [Илья Фундаминский, позднее погиб в Освенциме] настаивает,
чтобы я уехала из Парижа. А зачем я уеду? Что мне здесь угрожает?
Ну, в крайнем случае немцы посадят меня в концентрационный
лагерь. Так ведь и в лагере люди живут".
Мечтала она вернуться в Россию, а год спустя, узнав, что немецкие войска вторглись в Советский Союз, сказала Мочульскому:
– Я не боюсь за Россию. Я знаю, что она победит. Наступит день, когда мы узнаем по радио, что советская авиация уничтожила Берлин. Потом будет и русский период истории... России предстоит великое будущее. Но какой океан крови!..
Острее, чем когда-либо, она чувствовала себя русской. Больше и лучше, чем когда-либо, она писала - по ночам, в каморке под лестницей, смертельно усталая, писала поэму "Духов день", где дантовыми терцинами повествовала о своем сокровенном:
И я вместила много; трижды - мать
Рождала в жизнь, и дважды в смерть рождала,
А хоронить детей - как умирать.
Копала землю и стихи писала.
С моим народом вместе шла на бунт,
В восстании всеобщем восставала.
В моей душе неукротимый гунн
Не знал ни заповеди, ни запрета,
И дни мои,- коней степных табун,
Невзнузданных, носились.
К краю света На Запад солнца привели меня,
И было имя мне Елизавета.
Данте в терцинах своего "Ада" был беспощаден к злодеям, предателям, братоубийцам. В терцинах "Духова дня", созданных на шесть столетий позже, такая же бешеная неукротимость.