Проза о стихах
Шрифт:
нежнее елея, но они суть обнаженные мечи.
...Ты, Боже, низведешь их в ров погибели; кровожадные и
коварные не доживут и до половины дней своих...
Вот какое неистовое проклятие врагам и какой побежденный страх смерти слышался в последнем стихотворении Рылеева - эта библейская ярость и отчаянная тоска, соединенная с надеждой, звучат в нем благодаря стихам, вызывающим в памяти весь Давидов псалом:
Кто даст крыле мне голубине,
Да полечу и почию.
Может ли быть что-либо для свободного человека постыднее, нежели уничиженье перед своими палачами? Рылеев страшился столь естественной, но и столь ненавистной ему слабости - он отказался от последнего свидания с женой и дочерью, не желая ослабеть волей.
Евгений Оболенский рассказал об этом последнем дне Рылеева, рассказал
Исполнилось то, чего так страстно желал Рылеев, о чем с такой проникновенной силой заклинал в своем поэтическом завещании, наколотом на двух листьях старого клена и тайно переданном самому дорогому из братьев по революции - Евгению Оболенскому.
Оболенский же, переживший казнь гражданскую, был в тот же день, когда Рылеева повесили на кронверке Петропавловской крепости, 13 июля,- отправлен в Нерчинские рудники.
Журналист, дипломат и поэт
"...Теперь, оставя шумный свет,
И муз, и ветреную моду,
Что ж изберете вы?
Поэт:
Свободу."
Александр Пушкин, "Разговор
книгопродавца с поэтом", 1824
"С истинным высокопочитанием и
совершенною преданностью имею быть
Вашего Превосходительства
всепокорнейшим слугою..."
из письма Ф.Булгарина
генералу А.Потапову,
12 мая 1826 года
Фаддей Булгарин ходил по дому на цыпочках - у него жил Грибоедов.
Грибоедов отсидел четырехмесячный арест и прошел необходимое чистилище допросов. Теперь он, кажется, был свободен от подозрений в политической деятельности на пользу Тайному обществу. 2 июня его освободили из-под стражи, на другой нее день представили к чину надворного советника и наградили "не в зачет" полным годовым жалованьем. День этот, 3 июня 1826 года, стал известен важным событием - открыл свои заседания Верховный уголовный суд над заговорщиками 14 декабря. История умеет шутить: одновременно, в один и тот же день, начинают готовить казнь и каторгу его близким друзьям Каховскому и Кюхельбекеру, Одоевскому и Александру Бестужеву, его же самого повышают в чине и одаряют деньгами, да еще три дня спустя, 6 июня, его, в числе других освобожденных из-под стражи и получивших "очистительный аттестат", представят государю.
Выйдя на волю, Грибоедов согласился поселиться у Булгарина, в его даче на Невке - из окна угадывалась вдалеке Петропавловская крепость, там в казематах томились братья. Булгарин был смиренным верноподданным, его газета "Северная пчела" служила верой и правдой прежде старому, теперь новому монарху,- недаром даже Рылеев, как будто добрый приятель, однажды сказал Фаддею: "Когда случится революция, мы тебе на "Северной пчеле" голову отрубим". Все это знали, и Грибоедов знал, но верил безусловно, что его-то Булгарин не подведет, его - не выдаст. Он даже из-под ареста слал Булгарину записки - жизненно опасные. В одной из них он делился с Булгариным тем, как его поддерживает чиновник Следственной комиссии А.А.Ивановский, и даже давал Булгарину ответственное поручение: "Ивановский, благороднейший человек, в крепости мне говорил самому и всякому гласно, что я немедленно буду освобожден... Съезди к Ивановскому, он тебя очень любит и уважает; он член Вольного общества любителей словесности и много во мне принял участия. Расскажи ему положение и наведайся, чего мне ожидать..." А в другой записке: "...Меня здесь заперли, и я погибаю от скуки и невинности. Чур! Молчать. Грибоедов. Papier ins Feuer!"* Это говорит о доверии полном: "Чур! Молчать!" - требует Грибоедов от Булгарина и, значит, не сомневается, что тот не выдаст его и, о чем бы ни допрашивали Булгарина, как бы ни пугали его,- устоит. Почему? Булгарин не герой и не рыцарь чести, но Грибоедова он любит как сына. Грибоедов для него оправдание, нравственная опора, его, Булгарина, подвиг. Значительно позднее, после гибели друга, в 1837 году, он напишет очерк "Как люди дружатся", где будут горестные строки.
______________
* Письмо в огонь! (нем.)
Говорит Фаддей Булгарин:
Жесточайшие мои противники литературные были приятели,
родственники или даже питомцы Грибоедова... Все, что окружало
Грибоедова, говорило ему против меня... За дружбу со мной
Грибоедов приобрел даже литературных врагов; он хохотал и говорил
только: хороши ребята... Признаюсь, что зато и я никогда не любил
никого в мире больше Грибоедова, потому что не в состоянии любить
более, почитая это невозможностью. Право, не знаю, люблю ли я
более детей моих... Я люблю их, как Грибоедова, а Грибоедова
любил, как детей моих, как все, что есть святого и драгоценного в
мире...
И ведь это, видимо, была правда. Впрочем, нежная привязанность к Грибоедову не мешала Булгарину быть интриганом и доносчиком.
...Грибоедов глядел в окно, в сторону Петропавловской крепости. Весь день 13 июля он простоял недвижимо перед окном - он знал, что там, за неприступной стеной, казнили дорогих ему людей; что в этот день к двенадцати годам рудника там приговорили любимого брата Александра Одоевского, к двадцати - ближайших друзей Кюхельбекера и Бестужева, к вечной каторге Оболенского, Трубецкого, Якубовича... Булгарин посматривал на своего гостя, но подойти ближе не решался. Грибоедов молчал.
Однако нужно было жить. Следствие позади, стараниями генерала Паскевича, князя Варшавского, графа Эриванского, Грибоедова удалось вымарать из списка государственных преступников, император принял его в Каменноостровском дворце, явив полную доверительность. Жизнь продолжалась. Грибоедов был готов жить - в конце июля он даже решился на увеселительную прогулку в обществе Булгарина - недалеко, в Парголово. Впрочем, увеселения не получилось, он был слишком мрачно настроен и неотступно думал об одном: отчего друзья его потерпели крушение? Мысли, рождавшиеся во время этой поездки в Парголово, он записал, а Булгарин, не видя в этом очерке опасности, поспешил его напечатать в "Северной пчеле" (правда, без подписи). Грибоедов наблюдал, как пляшут и поют крестьяне и как смотрят на них глубоко чуждые им образованные зрители.
"Прислонясь к дереву, я с голосистых певцов невольно свел
глаза на самих слушателей - наблюдателей, тот поврежденный класс
полуевропейцев, к которому и я принадлежу. Им казалось дико все,
что слышали, что видели: их сердцам эти звуки невнятны, эти
наряды для них странны. Каким черным волшебством сделались мы
чужие между своими! Финны и тунгусы скорее приемлются в наше
собратство, становятся выше нас, делаются нам образцами, а народ
единокровный разрознен с нами, и навеки!"
Не это ли ответ на мучительный вопрос о причинах катастрофы? Ее испытали не общественные деятели России, а те, к кому Грибоедов относил слова безжалостные и безнадежные: "...поврежденный класс полуевропейцев". Пока образованные не сольются с единокровным своим народом, пока полуевропейцы не обретут цельности, не будет надежды. Грибоедов, возвращаясь в Петербург, все более мрачнел - и дело было не только в климате и погоде: "При спуске с одного пригорка мы разом погрузились в погребный, влажный воздух; сырость пронизала нас до костей. И чем ближе к Петербургу, тем хуже: по сторонам предательская трава; если своротишь туда, тинистые хляби вместо суши. На пути не было никакой встречи, кроме туземцев финнов; белые волосы, мертвые взгляды, сонные лица!"