Проза. Поэзия. Поэтика. Избранные работы
Шрифт:
Схождение линий Корсакова и Екимовны здесь завершается, но начинается оно несколько ранее – в тот момент, когда дуре приказывают изобразить сцену недавнего визита «заморской обезьяны»: «Дура Екимовна схватила крышку с одного блюда, взяла под мышку будто шляпу и начала кривляться, шаркать и кланяться во все стороны, приговаривая: “мусье… мамзель… ассамблея… пардон”» (VIII, 22). Ввиду приближающейся кульминации, в которой Екимовне отведена столь важная роль, эта сцена представляется более чем своевременной, поскольку возобновляет ее шутовскую партию, оттесненную на второй план разговорами гостей почти двумя страницами ранее. Теперь она по приказу хозяина как бы подхватывает корсаковскую линию и выступает с нею на первый план. Это момент одновременной экспозиции обоих элементов, которым предстоит переброс в противоположность, – «глупости» Екимовны и явления щеголя. Реакция гостей – «общий и продолжительный хохот» – способствует сольному эмоциональному подчеркиванию обоих элементов. Интересно отметить, что сближение двух линий происходит не только по смежности, но и по сходству, ибо Корсаков в глазах боярина и его гостей также является шутом, о чем эксплицитно говорит старый князь Лыков:
Кульминационный характер реплики Екимовны оттенен как графически (отдельная короткая фраза, прерывающая на полуслове монолог хозяина), так и резкой переменой темпа и характера разговора в заключительном длинном абзаце, следующем за этой репликой:
Гаврила Афанасьевич встал поспешно из-за стола; все бросились к окнам <…>. Сделалась суматоха. Хозяин бросился навстречу Петра; слуги разбегались, как одурелые, гости перетрусились, иные даже думали, как бы убраться поскорее домой <…>. Обед, за минуту перед сим шумно оживленный веселием и говорливостию, продолжался в тишине и принужденности (VIII, 22–23).
Все в этом последнем отрезке главы отмечено уникальностью, вносимой фигурой Петра: он ест собственными ложкой и вилкой, разговаривает не с гостями, а с Екимовной и по-немецки с пленным шведом (прочие присутствующие превращаются в безличных «всех»), обслуживается самим хозяином дома и после обеда уединяется с ним в гостиной.
4. Добавим в заключение еще два слова о тематической интерпретации этого сюжетного построения. Выше уже отмечалось, что концентрированность эксплозии и некоторые архетипические мотивы, используемые при конкретизации ВНЕЗАПНЫХ ПОВОРОТОВ, отражают взгляд Пушкина на Петра как на грозную силу, производящую потрясение одним своим появлением. Но, по-видимому, происходящее может быть вписано и в какие-то более частные тематические фигуры конкретно-исторического и социального плана, развиваемые в «Арапе Петра Великого». Легко заметить, что обе конструкции ВНЕЗАПНОГО ПОВОРОТА, ментальная и событийная, развернуты на однородном, в широком смысле, материале, а именно – выдержаны в терминах этикета, обычая, культурных традиций и иерархических условностей. С одной стороны, дура Екимовна, с другой – Корсаков и Петр перечеркивают некоторые порядки и церемониалы, принятые в допетровской России.
Щеголь нарушает этикет, въезжая в боярский двор (накануне, на ассамблее, он также нарушил этикет, правда, новый, а не старый, и вынужден был пить «Кубок большого орла»); шутиха меняет ритуальный скоморошеский стиль на нейтральный, прикрикивает на хозяина и беседует с императором; Петр за обедом игнорирует чины и знатность, разговаривая не с боярами, а с дурой и с пленным шведом. Более того, самая цель приезда Петра, выясняющаяся лишь в следующей главе (просить боярскую дочь, любящую стрельца, в жены для своего арапа Ибрагима) представляет собой неслыханный афронт и вызов традиции.
Мы уже говорили о том, что и вся застольная беседа у Ржевского, предшествовавшая приезду царя, была посвящена теме старых и новых обычаев. Итак, все в этой главе, включая как материал диалогов, так и технические узлы сюжетных механизмов, строится под знаком культурных конвенций и их нарушений. Но культурные ритуалы, коды и объекты, как правило, имеют важное символическое значение, репрезентируя весь политический и социальный уклад, внешним оформлением которого они служат. Их ломка знаменует расшатывание старого мира, и недаром революционеры всех эпох стремились разделаться с ними едва ли не в первую очередь, как бы предполагая магическую связь между эмблемой, костюмом или обычаем и соответствующим миропорядком (насильственная стрижка бород при Петре, сидение черни на тронах во время революций и проч.). Поэтому данная глава, хотя и относительно бесконфликтная и посвященная лишь обеду, представляет в неоконченном тексте пушкинского романа зону наиболее интенсивного противостояния старой и новой России.
В последней главе «Пиковой дамы» с особой тонкостью разработан эпизод титанической игры Германна, его головокружительного восхождения, триумфа и сенсационного падения из-за глупой ошибки, «обдергивания» 90 . Мрачная, эгоцентрическая и вызывающая игра Германна, в которой на карту ставятся карьера, место под солнцем и сама жизнь, с максимальной наглядностью и четкостью противопоставлена бездумно-гедонистической, ни к чему в конечном счете не обязывающей игре остального картежного общества.
90
Призрак графини правильно назначил Германну три карты, и именно эти карты «легли налево» в три последовательных вечера, однако Германн по рассеянности сделал ошибку («обдернулся») в том, что целиком зависело от него, а именно, ставя карту, воспользовался дамой вместо туза. Технику игры подробно разъясняет Дебрецени (Дебрецени 1983: 200).
По словам Г. А. Гуковского, «для них карты – это увлечение, дорогая забава, веселье азарта, переплетаемого с шампанским и ночными бдениями кутежа; для него карты – это опасная страшная сила успеха в жизни, это – деньги, это всепоглощающая страсть к победе над людьми, приведшая к безумию. Карты могут дать Германну оружие победы над миром Томских, миром старой графини, миром дворцов, угнетающим его» (Гуковский 1966: 172).
Грандиозный масштаб игры Германна задан уже гениальным авторским решением разбить ее на
1. Сцена. Место действия знаменательно прежде всего своим высоким классом: это салон, знаменитый на весь Петербург, возглавляемый «славным Чекалинским», выигравшим миллионы, привлекающий к себе военно-чиновный мир и цвет аристократической молодежи. Игрой в карты начиналась повесть, игрой она и кончается, но игра поднята здесь на более высокую ступень блеска и престижа. «Ряд великолепных комнат, наполненных учтивыми официантами» (VIII, 249), где сидят за вистом генералы и тайные советники, – это сцена совершенно иного ранга, нежели квартира конногвардейца Нарумова в первой главе. Все имеет здесь укрупненный масштаб по сравнению с началом: в качестве партнера и зрителя выступает уже не свой брат-офицер, а деньги и власть, персонифицированные избранным столичным обществом. Особый характер игорного салона конца повести выражается, среди прочего, в том, что салон этот – новый, только что возникший, как бы нарочно воздвигнутый судьбой, чтобы послужить подмостками для трагикомедии Германна и затем исчезнуть: Чекалинский приехал из Москвы и, вероятно, вернется туда 91 . Став обладателем магической тайны, Германн чувствует, что для ее реализации нужна какая-то специальная, «классическая», приподнятая над обыденностью обстановка («он хотел в открытых игрецких домах Парижа вынудить клад у очарованной фортуны» – VIII, 249), и соткавшийся из воздуха дворец Чекалинского кажется ему удовлетворительным приближением к этому идеалу («случай избавил его от хлопот» – Там же).
91
Ср. эшафот, специально возводимый для каждой казни; уничтожение места действия после развязки драмы в литературе романтизма и др.
2. Зрители. Чтобы быть поразительным, событие должно быть таковым не только само по себе, по своим «объективным» признакам, но и в некоторых субъективных планах, т. е. в восприятии хотя бы части действующих лиц. Эти отражения события в сознании его свидетелей и участников сопереживаются читателем и в какой-то мере становятся «прописями» для его собственных эмоций по поводу происходящего. Проводя событие сразу через несколько таких «прописей» – индивидуальных реакций, порой весьма различающихся по силе, качеству, мотивам, – автор имеет возможность создавать многомерный эффект. В каждой из подобных перспектив контраст между событием и некой нормой или ожиданием, являющийся необходимым условием эффекта, может принимать свой специфический ракурс и тематический колорит. Это убедительно иллюстрируется массовыми сценами у Ф. М. Достоевского: например, комплексное воздействие сцены с бросаемыми в камин ста тысячами рублей в «Идиоте» складывается из реакции Рогожина (восхищенного «королевским» жестом Настасьи Филипповны), Гани Иволгина (для которого это колоссальное испытание воли), Фердыщенка (готового за одну лишь тысячу вытянуть пачку денег зубами из огня), Лебедева и других. В последней главе «Пиковой дамы», кроме непосредственного изложения фактов, имеются три различные инстанции, в которых эти факты находят свое отражение. Это (а) Нарумов – приятель Германна и сам хозяин карточного салона, (б) игроки и официанты, (в) Чекалинский – банкомет и хозяин дома. Посмотрим, какой вклад в драматизм сюжета вносит каждая из упомянутых перспектив.
Присутствие Нарумова и его реакции на игру Германна отмечаются лишь в первый вечер. Это можно объяснить тем, что специфические мотивы для удивления, имеющиеся у Нарумова в отличие от других зрителей, по-видимому, исчерпываются в первый же вечер, и в дальнейшем его переживания по поводу игры Германна совпадают с реакцией всей массы присутствующих. Нарумов – «инсайдер», чья перспектива нужна для того, чтобы сделать ощутимым контраст между нынешним Германном, готовым поставить на карту весь свой капитал, и вчерашним Германном, который из благоразумия не хотел даже вступать в игру. Ведь именно у Нарумова он заявлял, что «не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее» (VIII, 227). Нарумов представляет ту часть публики, которая знает прежнего Германна и для которой указанный контраст актуален и поразителен. Его отношение к действиям Германна фиксируется на протяжении вечера трижды. Когда последний получил разрешение поставить карту, «Нарумов смеясь поздравил Германна с разрешением долговременного поста, и пожелал ему счастливого начала» (VIII, 250). Из этой фразы видна вся степень заблуждения Нарумова относительно намерений Германна. В глазах конногвардейца Германн – неофит, поддавшийся, наконец, соблазнам игры, причем слово «начало» подразумевает, что от Германна ожидается игра регулярная и более или менее обычного типа, как игра Томских и Суриных. На самом деле Германн замышляет одну-единственную и притом исключительную по масштабам игру. Неудивительно, что, услыша ставку Германна, Нарумов подумал, что тот «с ума сошел» (VIII, 250). Наконец, после выигрыша Германна говорится: «Нарумов не мог опомниться» (VIII, 251) – ясное указание на то, что на долю конногвардейца, с его знанием предыстории, пришлась бо'льшая доля потрясения по сравнению с остальными зрителями.