Прожитые и непрожитые годы
Шрифт:
И ушел, покачиваясь, в желтом безлюдье улицы, а Левон вернулся к Лилит.
14
Левону чудилось, что вместо головы у него на плечах пишущая машинка, которая стучит, словно дождь по крыше, раздражающе и монотонно. На улице вечер, разноцветье огней, нарядно одетые люди, весна. Он в легком плаще, случайный взгляд отметил бы на его лице смесь озабоченности, улыбки и равнодушия.
Машинка стучала.
Писались страницы, которые не должны были писаться или читаться кем-нибудь, писались они в сердце, в голове, в молчании Левона.
«…Я видел их могилы, говорил с товарищами, учителями,
– Закурить не найдется? – спросили у него.
– Пожалуйста, – Левон протянул пачку сигарет.
– И спички тоже.
У улицы свои законы, она не считается с твоими мыслями, настроением.
Казалось, лицо юноши жарится в желтом спичечном костре, глаза осоловелые, – видно, под хмельком. Левон позавидовал ему.
– Благодарю. – И парень ушел, петляя. Вот и телефон-автомат.
– Ашот?
– Как будто все в порядке…
– Прийти?
– Не сейчас. Через пару ча. сов.
Устал ужасно.
– Будь дома, я позвоню. Сегодня дежурю.
«…Нвард говорила долго. Я чувствовал себя как малыш в цирке. Получалось так, что Сероб и Асмик – пример слабоволия, что молодогвардейцы краснели бы за них, что они находились под влиянием плохих заграничных фильмов (бедные дети!). Я безуспешно пытался поймать взгляд Нвард – она смотрела в пространство. Те же глаза два дня назад в коридоре плакали, и она говорила: „Ты представляешь, Левон, какая была сила в этих ребятах, сколько чистоты? Завидую им. Давай съездим как-нибудь к ним в деревню, отнесем гвоздики“. Как мне быть – прервать, напомнить ее слова? Потом выяснилось, что самоубийство – следствие плохой политико-воспитательной работы в школе, где не проводят докладов на моральные темы.
«Я поддерживаю меры, которые приняла дирекция, – ребятам не следовало участвовать в похоронах. Простите, но смерть юноши и девушки, на мой взгляд, чем-то похожа на измену, а изменников не хоронят с почетом. Нас этому не учили. Это мое личное мнение». Она села, глядя в пространство. Степанян кивнул и изобразил подобие горькой улыбки на лице. «Может, послушаем еще и директора, потом…»
Я все пытался поймать взгляд Нвард, а директор уже заговорил. Ничего нового он не сказал, а под конец коснулся меня: «Конечно, и товарищ Шагинян, не спорю, иной раз пишет хорошие вещи, мы их читаем, а тут явился в нашу деревню и дезориентировал молодежь…»
…В кафе «Араке» кофе был чересчур горьким. Левон не стал пить его, попросил рюмку коньяка. Он сидел на высоком вертящемся стуле. Напротив в зеркале двоились люди, бутылки, сладости, свет, дым. Ваграм еще не очнулся от наркоза, интересно, чувствует ли он что-нибудь и что именно? Вчера вечером звонил Рубен, потом Карлен, они знали о болезни Ваграма. «Чем можем помочь?» Чем тут поможешь? Но все же хорошо, что позвонили. Татевик сегодня собиралась приехать и, наверное, сейчас звонит к нему домой.
– Еще рюмку.
Он видел только женскую руку, наливающую красное вино. Трудно сказать, что он чувствует к Татевик. Удивительная девушка. Коньяк он выпил.
А машинка продолжала отстукивать в голове.
«…Я думаю, – продолжал директор, – здесь и о товарище Шагиняне должен быть разговор, поскольку ему писать статью. Боюсь, что он может ввести в заблуждение нашу славную молодежь». – «Это уже вас не касается, – перебил его Степанян, – скажите лучше, куда смотрели вы, ваши педагоги, комсомольская организация и как это могло случиться в наши дни?» Потом он вдруг обратился к сидевшей рядом с директором девушке: «А ты что скажешь, товарищ… – взглянул на листок перед собой, – Карапетян?» Девушка смущенно поднялась. «Что мне сказать?» Посмотрела на собравшихся. Степанян подхватил: «Не знаешь, что сказать? Вместе учились, дружили – и не знаешь? А вы разве не замечали их отношений, не интересовались, куда они отправляются после уроков, что делают? И почему двое комсомольцев все-таки пошли на похороны? Вы обсудили их поведение?»
Девушка смотрела молча и удивленно, – должно быть, подыскивала слова. «Говори, Гаянэ-джан, – побуждал ее Папикян, – люди ждут, что ты как воды в рот набрала?» – «Мы ждем, девушка», – холодно выдавила Нвард Мамян.
Нет, не мог я молчать.
«Гаянэ, – заговорил я, – разве тебе трудно осудить малодушие своих товарищей? Тем более что их уже нет в живых…»
Степанян что-то сказал, наверное, в мой адрес. Нвард наконец взглянула на меня, глаза у нее были светло-зеленые. Папикян кивнул головой, а директор школы закашлялся. «Оставьте ваш юмор, товарищ Шагинян, – сухо произнес Степанян, – когда надо, и мы можем поострить, а сейчас обсуждается серьезный вопрос». – «Ну, что мне сказать? – заговорила наконец Гаянэ. – Асмик была моей близкой подругой, а лучше Сероба нет никого. Я каждый день ношу на их могилы цветы, – она подняла глаза, посмотрела по-взрослому, – и кляну себя, что не ходила на похороны. Мама моя, учительница в нашей школе, не пустила. Если меня и надо проработать, то только за то, что я не была на похоронах, только за то». – «И проработаем, – вскрикнула с места Нвард, – такие, как ты, не могут руководить другими!»
Ну никак я не мог молчать.
«Именно она и может».
Наконец наши глаза встретились. Нет, они у нее не зеленые и не светло-зеленые, просто миндалевидные, с короткими ресницами, спокойные и холодные.
«Левон, не мешай человеку, – мягко сказал Степанян. – Хочешь, потом дам слово?»
«Не хочу».
Несколько минут стоял шум, потом один за другим говорили несколько человек, все по конспекту Нвард. Гаянэ сидела, опустив голову, Папикян что-то нашептывал ей на ухо, в комнате словно не хватало воздуха.
Нет, я не мог молчать.
«Я вижу, многие торопятся, наверное, у них билеты в кино, на новый французский фильм, так что буду краток. – После этих моих слов Степанян холодно взглянул на меня, хотел прервать, но смолчал. – Вот что я предлагаю: исключить Сероба и Асмик посмертно из комсомола, а директора школы товарища Бегоняна представить к званию заслуженного учителя, если у него еще нет этого звания».
«Ты издеваешься над столькими людьми?» – глухо произнес Степанян.
«Я просто подытоживаю ваше обсуждение в полном согласии с логикой его направленности». И я сел.