Прозрачная женщина (сборник)
Шрифт:
– Мне этот случай не был известен, – буркнул журналист.
А я расстроился. Вольное воображение перенесло меня в ту ночь, на сырой асфальт, к телу милиционера, лежащего на громадной подсохшей луже крови, которая была еще чернее сырого асфальта. Распоротое горло... За что он погиб: за идею, за правопорядок или за скудную зарплату?
Журналист притих; видимо, ему передалось чужое состояние. И меня кольнул легкий укор: парень пришел по делу, а я мучаю его своими желчными разговорами.
– Герман Александрович, что вас интересует? – спросил я деловито.
–
– Что вы считаете интересным?
– Наркотики, мафия, проституция, белые пятна истории...
Злость – отменная сила, способная горы своротить. Она сбросила меня со стула, как хорошая катапульта. Я ходил от стены к стене, да разве есть где здесь ходить; так, топтался.
Прожив пятьдесят лет, я готов признаться, что не понимаю людей. Газеты, радио, телевидение и сама жизнь ежедневно преподносят им матушку правду. Избивают и убивают спьяну – нет, наркотики подавай; воруют по мелочам и крупно, по одному и шайками – нет, мафию надо; разводятся и сходятся, любовники – любовницы, секс вместо любви – нет, проституцию покажите; белейшие пятна нашей действительности, скажем, безделье за плату во всяких НИИ и учреждениях, или сотни тысяч брошенных здравствующими родителями детей, или сотни тысяч брошенных в деревнях старух – нет, подавайте белые пятна истории, а также неплохо глянуть, как там блудили цари и царицы. Верно, человеку присуще любопытство. Но у обывателя любопытство особое. Он хочет не истину найти и не жизнь познать, а глянуть на запретное. К соседу за стенку, к академику в кошелек, к следователю в сейф, к проститутке под одеяло, к царю в хоромы...
– Хорошо, Герман Александрович. Про наркотики... В прошлом году я закончил дело: муж пырнул супругу в живот кухонным ножом. Перед этим выжрал две бутылки наркотиков.
– Что за наркотики в бутылках?
– Водка. Наркотик номер один, самый массовый и самый вредный уж хотя бы потому, что его продают в магазинах. Так, теперь о мафии... Хотите, подскажу адрес хитрой мафии, и вы проведете журналистское расследование?
– А следственные органы?
– Нам ее не одолеть.
– Интересно, – он открыл сумку и наконец-то достал блокнот.
– Пишите. Кондитерская фабрика номер два. Восемьдесят процентов работниц воруют конфеты и шоколад, халву и мармелад. Причем находятся в сговоре с вахтерами. Как появляется ОБХСС, то вахтеры ставят у проходной швабру – знак подают.
– Это же несуны.
– Но их много и они организованны. Организованная преступность!
Журналист ничего не записал, разглядывая меня с пристальным недоумением. А я топтался и уже не мог сесть, распираемый злостью против обывателя вообще и этого парня в частности.
– Что вас там еще интересует?.. Ага, проститутки. И небось работавшие не с отечественной клиентурой, а с иностранной? Герман Александрович, я говорил про убитого милиционера Локоткова... Его жена взяла совместительство, полы моет в райотделе, чтобы прокормить детей. Почему бы о ней не написать? Или вы написали бы, если бы она пошла не в уборщицы, а на панель?
Журналист закрыл не пригодившийся блокнот и бросил его в сумку.
– Куда же вы, Герман Александрович?
– Сечете меня, как мальчишку.
– Я еще не рассказал про «белые пятна». Правда, не про «белые пятна истории», а про «белые пятна» нашей жизни. Например, про одинокую старость и про никому не нужных стариков. Вы знаете, что в стране семьсот тысяч буквально брошенных стариков и миллионы одиноких пожилых?..
Я перевел дыхание. И запоздалая и, может быть, поэтому особенно ясная мысль пресекла мое топтание. Обличаю, спорю и выговариваюсь, а ведь это именно тот человек, который мне сейчас нужен; и этот человек сам пришел ко мне в кабинет.
Я вернулся за стол. Журналист никак не мог закрыть сумку, потому что эти подлые молнии всегда заедает. Все-таки он поднялся, возясь с замком уже стоя.
– Герман Александрович, – сказал я тихо и совсем другим голосом, отчего он глянул на меня оторопело, – ваши убеждения мне неизвестны, и секли тут журналистику как таковую. Но у вас есть возможность ее реабилитировать. Прочтите вот это маленькое дельце...
Я посадил его за столик с пишущей машинкой и дал папку с еще неподшитыми листками. И дневники. В конце концов, от своих работников Сокальская отбрешется – ее нужно опозорить на весь город.
Не злой я, а злопамятный. Зло надо помнить, как свою биографию или историю государства; зло надо помнить так же, как и добро; его надо помнить хотя бы для того, чтобы упредить повторения. Мне кажется, что забыть сотворенное зло – это предать истину. Кажется, французы сказали про Вторую мировую войну: «Простим, но не забудем».
Тишина в кабинете нарушалась лишь шуршанием бумаг. Я подшивал хозяйственное дело, но, в сущности, наблюдал за журналистом. Сперва он читал со скучающей вежливостью. Потом уселся поудобнее и набычился. Затем вцепился левой рукой в ус и начал его крутить и перекручивать. Дневники же изучал тихо и даже пришибленно.
Дочитав, он вынул платок, вытер почему-то вспотевший лоб и почти прошептал:
– Как страшно...
Я не ответил. Тогда Герман Александрович сказал уже громче и с энергией:
– Обязательно напишу!
– Эта доченька достойна сатирического романа, – обрадовался я, уже не сомневаясь в понимании.
– Чепуха! – отрезал он, встал и тоже заходил по кабинетику; видимо, пришел его черед топтаться.
– Она же убила отца!
– Нет, не она! Его убило общество, сотрудники «Прибора», соседи, все мы... В том числе, конечно, и дочка.
Я против грубого социологизма. Нет ничего проще, как снять вину со всех и каждого и взвалить на общество – будто это общество состоит из каких-то других мифически-зловредных существ. Думать не надо, искать не надо, да и делать ничего не надо, ибо никто и ни в чем не виноват.
Но, с другой стороны, не задубел ли я в своей подозревающей профессии? Мне непременно подавай виновного, зримого, конкретного. Анищин в дневнике умолчал о дочке, наверное, не только щадя ее; Анищин писал про людей и общество. В конце концов, одиночество – плод коллективного бездушия.