Прятки
Шрифт:
Раздергиваю ладони: Марик сопротивляется, но слабо. Только воет все громче — наверное, и правда больно. А на правой руке, той, что держала прут, вместо пальцев дергаются коротенькие обрубки: из красного кое-где выглядывает белая кость.
Меня стошнило прямо ему на ботинки. Стою, согнувшись пополам, бездумно уставившись на Марикову уродливую руку, он все не заткнется…
А Сашка рядом вдруг начинает хохотать.
— Смотрите, — выдавливает он сквозь смех. — Смотрите, малявке! пальцы! оторвало!
И ржет.
Хихикнул Леша. Слева сдавленно фыркнул Эдик. И по лесу, перекрывая крики маленького
Я тоже засмеялся.
Чего ревешь-то, Марик?
А был еще другой мальчик! Этот, наоборот, худенький такой, бойкий. Его почему-то никто не любил. Вы с ним часто дрались, а остальные мальчики стояли кружком, кричали «бей его, Серега!», кидали в вас палками, подначивали. Так весело было! Он еще утонул в нашем пруду. Помнишь, какой он был синенький, когда его нашли?
Хочешь его повидать?
Иду по грязной тропинке к пруду, пинаю камешки, топчу ковер желтых листьев под ногами. Настроение — ни к черту! Где все, когда они так нужны? А еще друзья называются…
День был отвратительным с самого утра: моросил мелкий дождь, в школе ждали результаты контрольной по математике, которые я знал заранее. А после — неизбежная мамина выволочка.
Даже во сне что-то такое явилось.
Морщусь. Вспоминаю, как час назад рассказал маме про двойку, а она начала ругаться:
— Ты! Лентяй! Будешь таким же, как твой папа — и не говори тогда, что я не предупреждала!
А папа — легок на помине. Зашел в кухню, крякнул, обвел мутным взглядом стены, меня, маму. Махнул рукой и направился к холодильнику. Достал початую бутылку водки, налил, выпил и уполз к себе в норку, к телевизору и беспамятству. Это нормально, что жена на сына кричит, это она его воспитывает. В его-то годы таких лоботрясов не было.
Ненавижу их! Обоих!
Не помню, как я начал кричать на мать. Не помню, что именно я говорил. Помню только, как она размахнулась и влепила мне пощечину. Я охнул, прижал к щеке ладонь и смотрел на мать круглыми глазами, приоткрыв от неожиданности рот.
А потом:
— Ты мне не мать!
Рванул из кухни, прихватил по дороге куртку, сунул ноги в ботинки — и за дверь. Сюда, в рощи. К пруду. Дура! Не понимает, что я уже взрослый! Мне уже почти четырнадцать! А она — из-за какой-то двойки, которая ничего не значит!
Иду вот теперь, ботинки в грязи измазались — а значит, вечером скандал повторится. Да где хоть кто-нибудь, а?
Дошел.
Мне везет. Глеб — тот еще тупица, долговязый, ушастый. Учится, правда, хорошо, но в житейских делах — полный профан. Вот и сейчас: рыбу ловит. Под зонтиком. Какой клев в такую погоду, да еще в нашем пруду?
Вытягиваюсь в полный рост, чтобы казаться выше. Подхожу к нему:
— Сигаретки не найдется?
Он косится на меня и сквозь зубы:
— Не курю.
Я и так злой, а тут еще этот. Не курит он! Надо же, какой правильный! Бесит! Хлопаю его по затылку, и, пока олух оборачивается — медленно, недоумевая — выхватываю из его левой руки раскрытый зонтик, размахиваюсь и забрасываю почти на середину водоема. Иди, умник, поныряй!
Глеб роняет
Слышу голоса, оборачиваюсь: Сашка с Эдиком. Пришли-таки. Стоят, посмеиваются, сигаретку задымили одну на двоих. Ставки делают. Улыбаюсь: попал ты, умник, теперь!
Кто-то бьет меня по затылку: больно, подло, сзади. Глеб, значит, решил проявить себя. Хорошо же. Хоть ты и длинный, а против меня — ноль. Мне ничего не стоит скрутить тебя и бросить в пруд за твоим же зонтиком.
Сашка орет:
— Покажи ему, Серега! Бей его!
И я радостно кидаюсь в холодный грязный пруд. За ним. За врагом. Бью по лицу костяшками пальцев — кровь хлещет из носа. Он заваливается на спину, скрывается под водой. Не дать выплыть! Глубина здесь — по пояс, и мне хватает роста, чтобы навалиться на дрожащее мягкое тело коленями, прижать ко дну руками и держать, держать, чувствуя, как постепенно перестает дергаться подо мной ненавистный… кто?
Черт, он и правда не дергается больше!
Тяну на себя — лицо у Глеба бледное, как осенняя луна над рощами. Я стою, держу его на руках — какой он, оказывается, легкий. А руки какие тонкие… Оглядываюсь: здесь же был Сашка, а он в жизни — дока, мастак, он сейчас придумает, как быть.
Он стоит на берегу, у самой воды. Странно, думаю, ботинки у него чистые. Эдик куда-то исчез.
Сашка пожевывает губами, морщится и говорит:
— Бросай его, Серега. Пошли ко мне — у меня дома никого. Высохнешь. Никто не узнает.
— Ага, — говорю я. И отпускаю Глеба. И правда: пусть себе плавает.
Сашка сказал — не узнают, значит, не узнают.
Чего ты опять бормочешь? Что это за мысли лезут в голову? Мысли как мысли: о детстве, о счастье. Ты бы сам не вспомнил: ты теперь такой взрослый, тебе некогда вспоминать! А мы просто хотим помочь. Нам не с кем теперь играть, никто не приходит! Нам скучно! А ты вроде бы ничего, смешной.
А помнишь ту девочку? Она носила короткие светлые платьица и туфли на невысоких каблучках и всегда тебе улыбалась. И друзьям твоим тоже. Она тебе нравилась, ты хотел с ней дружить. Вы с ней даже один раз… а потом, что было потом, помнишь? Она так глупо плакала, не умела проигрывать. А ты посмотрел и ушел. Не помнишь? Ах, у людей такая короткая память!
Ее зовут Аня, и она отличается от всех знакомых девушек.
Мы идем по нашим любимым рощам, взявшись за руки. Держать себя за руку она позволяет только мне! Мне одному. И гуляет вот так, по рощам, только со мной. Мы долго так можем гулять, и когда Аня рядом — никто больше не нужен.
Один раз я даже поссорился из-за нее с Сашкой. Ему она тоже нравится, я знаю. Но мы поговорили, как мужчины, и Сашка, настоящий друг, отошел в сторону.
— Настоящие мужчины, — сказал он, — всегда могут решить дело разговором, без драки. И потом, мы же друзья. Гуляй с Анькой, не жалко!