Прыщ
Шрифт:
Часть 53. «Грусть-тоска меня…»
Глава 288
Мне было мокро. Ещё: холодно, глупо и обидно. Я стоял на коленях в снегу. В тонких штанах, уже промокших от растаявшего снега, лёгких сапожках на босу ногу, продолжающих набирать тающую, от тепла мерзнущих коленок, воду. Скорбно опустив голову, всем своим видом олицетворяя «кающуюся мадонну». Не хватало только экскурсовода:
«А теперь, товарищи, давайте получим удовольствие от этой картины. Встаньте
Мне же ещё смотреть рано! Но вот самому стоять… уже пора.
«Центральное место в творчестве так рано ушедшего от нас Эль Греко по праву занимает полотно площадью полтора квадратных метра — «Кающаяся Мария Магдалина». На холсте Магдалина изображена в необычном ракурсе, на берегу моря».
Берега моря у нас тут… А вот кающийся отрок посреди двора Княжьего Городища в версте от реликварной речки Смядыни — вполне типичный ракурс. Практически на том самом месте, где 5 сентября 1015 года юного (и посмертно — святого) князя Глеба зарезал его собственный повар. Другой брат заказал. Шеф-повар заказ принял и исполнил. Клиенту, наверное, свеженькой нарезки захотелось. Эстеты, блин. Гурманы, факеншит. Не то — Святополк Окаянный, не то — Ярослав Мудрый.
Но я-то здесь чем занимаюсь?! — А занимаюсь я тут вполне по Альтову про Марию Магдалину:
«Невольно возникает вопрос: что она здесь делает в такое позднее время? Она здесь откровенно кается. Сразу видно, что она глубоко раскаивается в содеянном. «И как это меня угораздило?» — как бы говорит Мария. И ей как бы веришь».
Вот это — «как бы веришь» — я и пытался донести до немногочисленных зрителей. Пока… безуспешно. Не тяну я на великого художника. Да и на кающуюся блудницу… Только на мёрзнущего в мокрых штанах княжьего «прыща».
«Эль Греко умышленно расположил Марию смотрящей в сторону. Она не может смотреть людям в глаза. Ей стыдно. Поэтому она вынуждена смотреть влево. И если зайти слева, то можно встретиться с Магдалиной глазами, и тогда ей становится так стыдно, что ее лицо краснеет».
Всю жизнь посматривал налево. Даже без всякого стыда. А уж в зеркальце… особенно — перед обгоном… Мария Магдалина — блондинка на тачке: смотрит влево только потом. Раньше надо было! До смены полосы движения.
Хорошо хоть — вокруг меня никто не толчётся. Ни — слева, ни — справа. Да и плевать: я не краснею. Поскольку мне не стыдно. Нет, стыдно. Ой, как мне стыдно! Что попался. Надо было в другую сторону бежать. Не сообразил…
«Распущенные как попало волосы говорят нам о распущенности Марии в прошлом. Но правая рука уже полностью прикрывает трепетную грудь. Значит, в Магдалине заговорила-таки совесть».
Вот это уже перебор. И насчёт говорливой совести, и насчёт трепетной груди. И, главное, насчёт волос. Откуда у меня на лысине распущенные волосы? Когда они даже не выросшие. Жаль: был бы волосатым — было бы теплее. А лысым… скоро уже зубы лязгать начнут. Так и простужу себе чего-нибудь. Из нужного.
О! Гаврила бежит… Или катится? Он-то и так… а уж в шубе… «Колобок, Колобок, я тебя съем…». Фиг там, об такой колобок — зубы выкрошатся.
Будду — разбудили. Теперь он меня… будировать будет. О-хо-хошеньки… И нафига я в эти забавы влез? Я же взрослый неглупый мужчина, «эксперт по сложным системам», вторую жизнь живу, прогрессизмом занимаюсь… А веду себя… как пубертатный подросток.
— Гаврила! Что ж ты недоросля свово до такого безобразия распустил! Он же ж…! Шпынь злокозненный… На божницу! В святое место! Прям к лику святого мученика-страстотерпца…! Дышать же ж нечем! Вонища же ж! Ни вздохнуть, ни пёрд..! Быдто весь городской полк три дня без перерыву поносило! Во, аж во рту быдто меди насосался! Враг! Чисто враг всему доброму роду человеческому!
— Ай-яй-яй! От же паршивец! От же шкодник! Ну я его…
— А кто третьего дня гусям на крыльях чёрные звёзды сажей нарисовал?! Выгнал птиц бедных на двор и кричал не по нашему: Ахтунг-ахтунг! Ла фюнф! Птиц и птичниц перепугал до смерти! Бабы с визгу зашлися! Пол-двора помётом загажено! Гуси аж с тела спали! Ведь особенно ж для княжеского стола откармливали! Ведь к Рождеству ж! И в кого ж така гадская сволота выросла?! С какого такого корня поганского?!
— Дык известно. В батюшку пошёл, в Акима Рябину. Ты ж, поди, помнишь, Аким-то смолоду… Акимка-рябинка — поротая спинка.
— Да уж… Акимка — шкодник был известный. И пороли его… и с утра, и с вечера… И по делу пороли, по делу!
— Ага. А помнишь, как он самого тысяцкого коню бубенцы на яйца…? А? Конь — идёт, звон — стоит, тысяцкий головой крутит — понять не может. Ты ж тогда так от хохота давился, что усрался малость.
— Хто?! Я?!! Так. Ты чего ухи вылупил? Пшёл с отсюдова! Гаврила, ну ты ж хоть по сторонам смотри. Этот-то твой, забавник плешивый… услышит-перескажет…
— Да ладно тебе. Ванька — не переносчив. Иди, Ваня, в оружейку — обсохни. Приду — тогда и судить-казнить буду.
Мужи добрые остались посреди двора княжеского делать дело боярское — точить лясы про свою молодость. А я побежал в пристройку местного арсенала, где возле жарко протопленной печки можно обсохнуть и согреться.
Через четверть часа я, одинокий и голый, сидел, одетый в свою налысеную косынку, трансформированную в набедренную повязку, в старом караульном тулупе на плечах и с кружкой какого-то фруктового кипятка в руках. Пробегавший слуга сказал, что это сбитень смородинный. Хотя там, на мой вкус, именно смородины и нет. Есть мята, чебрец и… точно — малиновый лист в большом количестве. Всё это, естественно, на меду.
Мёд был лесной, смешанный, вкусный, душистый, но второго сорта — неочищенный. Лесной мёд не выкачивают из бортей, как из ульев, а вынимают целиком. Вместе с сотами, запасённой пчёлами пыльцой — пергой, разным прочим мусором. В моём сбитне плавали трупики пчёлок.
Вы думали, что «Пчёлки» — это танец оторвавшихся задниц? Попка, попка, я тебя… Бз-з-здынь? — Отнюдь. У нас, на «Святой Руси» это — варёное мясо в хитине. Тьфу, блин, ещё одна… Вообще-то, у нас так дохлых князей возят. Кладут в домовину, заливают мёдом, конопатят щели и поехали… Потом — расконопатили, чуть кипятком сбрызнули, и — как живой. Можно хоронить по месту назначения.