Прыжок за борт
Шрифт:
«Я бы стал теперь с вами сражаться», — сказал он, крутя свои короткие усы.
— А я бы дал вам меня пристрелить. С удовольствием дал бы! — отвечал я. — Не все ли мне равно, где подыхать? Мне все время не везет. Надоело! Но это было бы слишком уж легко. Со мной товарищи, а я, ей-богу, не из таковских, чтобы выпутаться самому, а их оставить в проклятой ловушке.
С минуту он размышлял, а затем пожелал узнать, что такое я сделал («там», сказал он, кивнув головой в сторону реки), и почему сюда попал.
— Разве мы встретились для того, чтобы рассказывать друг другу свою историю? — спросил я. — А ну-ка, начните вы! Нет? Признаться, я никакого желания не имею слушать. Оставьте ее при
Его исхудавшее тело дрожало, он был охвачен такой великой торжествующей злобой, что сама смерть, подстерегавшая его в этой хижине, как будто отступила. Призрак его безумного самолюбия поднимался над отрепьями и нищетой, словно над ужасами могилы. Не знаю, много ли он лгал тогда Джиму, лгал мне теперь, лгал себе самому. Самолюбие дьявольски подшучивает над нашей памятью, и необходимо притворство, чтобы оживить подлинную страсть. Стоя под видом нищего у врат иного мира, он давал этому миру пощечину, оплевывал его, сокрушал страшной своей злобой и возмущением, таившимися во всех его мерзостях. Этот авантюрист одолел всех мужчин, женщин, дикарей, торговцев, бродяг, миссионеров, одолел он и Джима.
Я не отнимал у него этого триумфа in artlculo mortis, [19] не лишал этой почти посмертной иллюзии, будто он растоптал всю землю. Пока он хвастался, развиваясь в отвратительной агонии, я невольно вспоминал истории, какие о нем ходили во времена его расцвета, когда в течение года судно джентльмена Брауна вертелось у островка, окаймленного зеленью, где на белом берегу виднелась черная точка — дом миссии; спустясь на берег, джентльмен Браун старался очаровать романтическую женщину, которая не могла ужиться в Меланезии. Мужу ее он казался подающим большие надежды обратиться на путь истинный. Было известно, что бедняга миссионер выражал намерение склонить «капитана Брауна к лучшей жизни».
19
В момент смерти (лат.).
«Спасал его во славу божию, — как выразился один кривой бродяга, — чтобы показать там, на небе, что за птица — торговый шкипер Тихого океана!»
И этот же Браун убежал с умирающей женщиной и рыдал над ее телом.
— Вел себя, словно ребенок, — не уставал повторять его помощник. — И пусть меня забьют до смерти хилые канаки, если я понимаю, в чем тут дело. Знаете ли, джентльмены, когда он доставил ее на борт, она была так плоха, что уже его не узнавала: лежала на спине в его каюте и не спускала глаз с бимса; а глаза у нее страшно блестели. Потом умерла. Должно быть, от скверной лихорадки…
Я вспомнил всю эту историю, когда, вытирая посиневшей рукой спутанную бороду, он говорил мне, корчась на своем зловонном ложе, как нащупывал больное местечко у «этого проклятого парня». Джима нельзя было запугать (он с этим соглашался), но ему открывался путь пролезть в душу Джима — в душу, «которая не стоила и двух пенсов». Ему дана была возможность «вывернуть эту душу наизнанку».
ГЛАВА XLII
Увиденное им сбивало его с толку, ибо он не раз прерывал свой рассказ восклицаниями: «Он едва не улизнул от меня. Я не мог его раскусить. Кто он был такой?»
А затем, дико поглядев на меня, снова начинал говорить, торжествующий и насмешливый. Теперь этот разговор двух людей, разделенных речонкой, кажется мне какой-то страшной дуэлью. Нет, он не вытряхнул души Джима, но я уверен, что душа, непонятная для Брауна, обречена была вкусить всю горечь такой дуэли. Соглядатаи того мира, от которого он отказался, не оставили его и в изгнании, — белые люди из «внешнего мира», где он не считал себя достойным жить. Все это его настигло — угроза, потрясение, опасность, которая мешала его работе. Именно это печальное чувство — думается мне — горестное и покорное, окрашивавшее те немногие фразы, какие произносил Джим, сбило с толку Брауна, мешая ему разгадать стоявшего перед ним человека. Некоторые великие люди обязаны своим могуществом умению вскрывать в тех, кого они избрали своим орудием, качества, способствующие их целям; и Браун, словно он в самом деле был велик, обладал дьявольским даром нащупывать самое больное местечко у своих жертв.
Он признался мне, что Джим был не из тех, кого можно подкупить лестью, и поэтому он постарался прикинуться человеком, который, не впадая в уныние, переносит все неудачи. «Вывозить контрабандой ружья — преступление невелико!» — заявил он Джиму. Что же касается прибытия в Патюзан, то кто посмеет сказать, что он приехал сюда не за милостыней? Проклятые жители открыли по нем стрельбу с обоих берегов, не потрудившись узнать, зачем он приехал.
На этом пункте он нагло настаивал, тогда как в действительности энергичное выступление Дэна Уориса предотвратило величайшее бедствие. Браун ведь заявил мне, что, увидев такой большой поселок, он тотчас же решил начать стрельбу, как только высадится на берег, — убивать каждое живое существо, какое попадется ему на дороге, чтобы таким путем устрашить жителей. Силы были столь неравны, что то был единственный выход для достижения цели, — как доказывал он мне между приступами кашля. Но Джиму он этого не сказал. Что же касается голода и лишений, какие они перенесли, то это была правда, — достаточно было взглянуть на его банду.
Он громко свистнул, и все его люди выстроились в ряд на бревнах, так что Джим мог их видеть. А убийство туземца… ну, что ж его убили… но разве эта война не была войной кровавой — из-за угла? А дело было обделано чисто — пуля попала ему в грудь, — не то, что тот бедняга, который лежит сейчас в речонке. Шесть часов они слушали, как он умирал с пулями дум-дум в животе. Но так или иначе — жизнь за жизнь…
Все это было сказано с видом усталым и наглым, словно человек, вечно пришпориваемый неудачами, перестал заботиться о том, куда он бежит. Он спросил Джима с какой-то наглой откровенностью, неужели ему — Джиму — непонятно, что если дошло до того, чтобы «спасти свою жизнь в темноте, то уже нет дела, кто еще погибнет — трое, тридцать, триста человек». Казалось, будто дьявол нашептывал ему эти слова.
— Я заставил-таки его нахмуриться, — похвастался Браун. — Скоро он перестал разыгрывать из себя праведника. Стоит, и нечего ему сказать… Хмурый, как туча… и смотрит не на меня-в землю.
Он спросил Джима, неужели тот не совершил ни одного скверного поступка за всю свою жизнь? Потому-то он, может быть, и относится так сурово к человеку, который готов использовать любое средство, чтобы вырваться из западни… Браун продолжал в том же духе; и в наглых его словах слышалось напоминание о родственной их крови, об одинаковых испытаниях, — гнусный намек на общую вину, на тайное воспоминание, которое связывало их сердца.