Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней
Шрифт:
4.2.На фоне всех этих парафрастических и буквальных заимствований из Веневитинова Пушкин отступает от образца, литая поэта той однозначности, которой он был наделен в источнике. Тогда как у Веневитинова поэт всегда контрастирует с окружением (по признакам: «сдержанность»/«разнузданность», «молчаливость»/«говорливость» и т. п.), пушкинский герой и полностью сливается со средой, даже усугубляя ее пороки: «И меж детей ничтожных мира, Быть может, всех ничтожней он», — и столь же полно противостоит окружению (нуждаясь для творчества в одиночестве). Пушкинский поэт бивалентен, способен занимать сразу две альтернативные экзистенциальные позиции — творческую и нетворческую. Он воплощает собой некий бытийный максимум.
Поскольку пушкинский персонаж не только выделяется из толпы, но и равен ей, постольку к нему переходит тот негативный эпитет, которым Веневитинов аттестует свет: «Не нарушай холоднымсловом Его священный, тихий сон» -> «Душа вкушает хладныйсон». И наоборот: Пушкин переадресует светскому кругу ту «озабоченность», которая у Веневитинова была чертой творца: «В душе заботливохранит Он неразгаданные чувства» -> «В заботысуетного
5. Пушкин и Кюхельбекер: «К Пушкину» / «Брожу ли я вдоль улиц шумных…»
5.1.Пушкин не сделал явным то обстоятельство, что его стихотворение «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» (1829) представляет собой ответ на обращение к нему Кюхельбекера (1822), заключенного к тому времени, когда поспел ответ, в крепость (ср. отсутствие заголовка в этом пушкинском тексте, возможно, значимое). Тем не менее Пушкин ввел в свое стихотворение образ адресата («…меж юношей безумных <…> Я говорю <…> Мы все сойдем под вечны своды…»); нарочитая невнятность этого образа придает ему апеллятивный характер — он взывает к читателю, от которого требуется если и не разгадать заданную в тексте загадку, то хотя бы обратить внимание на недостачу в передаваемой автором информации:
Мой образ, друг минувших лет, Да оживет перед тобою! Тебя приветствую, Поэт! Одной постигнуты судьбою, Мы оба бросили тот свет, Где мы равно терзались оба, Где клевета, любовь и злоба Размучили обоих нас! И не далек, быть может, час, Когда при черном входе гроба Иссякнет нашей жизни ключ; Когда погаснет свет денницы, Крылатый, бледный блеск зарницы, В осеннем небе хладный луч! Но се — в душе моей унылой Твой чудный Пленник повторил Всю жизнь мою волшебной силой И скорбь немую пробудил! Увы! как он, я был изгнанник, Изринут из страны родной И рано, безотрадный странник, Вкушать был должен хлеб чужой! Куда, преследован врагами, Куда, обманут от друзей, Я не носил главы своей, И где веселыми очами Я зрел светило ясных дней? Вотще в пучинах тихоструйных Я в ночь, безмолвен и уныл, С убийцей-гондольером плыл. Вотще на поединках бурных Я вызывал слепой свинец: Он мимо горестных сердец Разит сердца одних счастливых! Кавказский конь топтал меня, И жив в скалах тех молчаливых Я вотал из-под копыт коня! Воскрес на новые страданья, Стал снова верить в упованье, И снова дикая любовь Огнем свирепым сладострастья Зажгла в увядших жилах кровь И чашу мне дала несчастья! На рейнских пышных берегах, В Лютеции, в столице мира, В Гесперских радостных садах. На смежных небесам горах, О коих сладостная лира Поет в златых твоих стихах, Близ древних рубежей Персиды, Средь томных северных степей — Я был добычей Немезиды, Я был игралищем страстей! Но не ропщу на провиденье: Пусть кроюсь ранней сединой, Я молод пламенной душой; Во мне не гаснет вдохновенье, И по нему, товарищ мой, Когда, средь бурь мятежной жизни, В святой мы встретимся отчизне, Пусть буду узнан я тобой. [62]62
В. К. Кюхельбекер, Избр. произв. в 2-х тт.,т. 1, Москва, Ленинград 1967, 153–154.
Три места в элегии «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» возвращают читателя к посланию Кюхельбекера: то, где возникает мотив memento mori: «И чей-нибудь уж близок час» (ср.: «И не далек,быть может, час,Когда <…> Иссякнет нашей жизни ключ»; в посттексте повторяется рифма претекста: «нас/час»); то, где говорится о возможных причинах и локусах смерти: «И где мне смерть пошлет судьбина? В бою ли, в странствиях, в волнах?» (Пушкин производит здесь компрессию подробного описания гибельных опасностей, о которых идет речь в источнике: «…в пучинах тихоструйных <…> С убийцей-гондольером плыл <…> на поединках бурных Я вызывал слепой свинец <…> Кавказский конь топтал меня»); третье место интертекстуального контакта — концовка пушкинского стихотворения: «Я пусть у гробового входа Младаябудет жизньиграть» (ср.: «Когда при черном входе гробаИссякнет нашей жизниключ» и «Пустькроюсь ранней сединой, Я молодпламенной душой; Во мне не гаснет вдохновенье, И по нему <…> Пустьбуду узнан я тобой»).
5.2.Разница между посланием Кюхельбекера и пушкинским откликом очевидна: если в первом случае утверждается невозможность найти смерть, констатируется возобновляющееся воскресение лирического субъекта для новых страданий (типичное для романтизма кощунственное переосмысление христианской идеи спасения и вечной жизни), то Пушкин вменяет бессмертие только природе и — не столь подчеркнуто — роду. Преодоление смерти локализуется Кюхельбекером за границей родного пространства (= аналог потустороннего мира); мысль о том, что трансцендирование бытия неосуществимо, влечет за собой у Пушкина пожелание быть погребенным в «милом пределе». Кастрационный комплекс запечатлевается у Кюхельбекера в тексте о рискованном балансировании на грани между жизнью и смертью, о смертельной опасности, которая все же не отнимает жизнь. То же мы видим и у Пушкина — ср. «Пир во время чумы». Но в «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» кастрационный страх не оставляет лирическому субъекту никакой надежды: она возможна только за границей индивидуального бытия.
Интертекстуальная трансформация направлена у Пушкина на то, чтобы без остатка отнять у индивида веру в новое рождение. Aemulatio выступает в этих стихах Пушкина в виде усугубления (кастрационного) пессимизма, в виде заострения того спора с христианской доктриной, в который пустился Кюхельбекер. По Кюхельбекеру, человек в состоянии испытать смерть и новое рождение еще при жизни, пусть это рождение и не меняет к лучшему жалкое человеческое существование. По Пушкину, смерти нет лишь там, где нет отдельной личности, — в родовом бытии, в «вечной природе».
6. Пушкин и Баратынский: «Уныние», «Элегия» / «Элегия»
6.1.В стихотворении «Безумных лет угасшее веселье…» (1830) Пушкин интертекстуально синтезирует две элегии Баратынского (обе были написаны в 1821 г.):
Рассеивает грусть пиров веселый шум. Вчера, за чашей круговою, Средь братьев полковых, в ней утопив свой ум, Хотел воскреснуть я душою. Туман полуночный на холмы возлегал; Шатры над озером дремали, Лишь мы не знали сна — и пенистый бокал С весельем буйным осушали. Но что же? вне себя я тщетно жить хотел: Вино и Вакха мы хвалили, Но я безрадостно с друзьями радость пел: Восторги их мне чужды были. Того не приобресть, что сердцем не дано. Рок злобный к нам ревниво злобен, Одну печаль свою, уныние одно Унылый чувствовать способен. [63]63
Е. А. Баратынский, Полн. собр. стихотворений, Ленинград 1957, 67–68.
64
Там же, 70.