Птичьи лица
Шрифт:
Я замираю и уже в следующее мгновение слышу вопль.
– А-а-а-а!!
Вопит не Сатель.
Распахиваю глаза и не могу поверить: пальцы разбойника, замахнувшегося на Сатель, дрожат над собственным окровавленным лицом. От виска к щеке – три кровоточащие борозды. Нож валяется на земле.
Пятки второго отстреливают из-под платья вверх по тропе. Еловые лапы бьют разбойника по тощим бокам. Он оборачивается, убеждаясь, что Сатель не бежит за ним. Сатель не бежит, нет, – она мчит на крыльях, как вихрь, как чёрная птица-призрак.
Трясу головой, не в состоянии осознать видение.
Нет
Призрачная крылатая туча рассеивается.
– Чокнутая потаскуха! Ты выцарапала мне глаза! – горланит раненый подросток, отступая в ели.
Сатель ободряюще сжимает мою ладонь. Олива и розмарин. Не знала, что запах пота обладает успокоительным эффектом.
Уже не впервые ловлю себя на мысли, что преждевременно хороню Сатель. Наверное, кто-то Свыше заботится о ней и хранит. Хотя сейчас Сатель и сама неплохо позаботилась о себе. «Нет, не о себе. О нас», – поправляю себя. Не такая уж она и беспомощная.
Сатель кивает мне: Идём?
Я бросаю взгляд на выроненный разбойником нож: Пригодится?
Сатель отрицательно мотает головой: Не нужен.
Пожимаю плечами: Как решишь.
2
О да. Аспараху нравится наблюдать. Здесь, среди ветвей Древа, мир воспринимается немного иначе. Всё то, что представляется важным на земле, в итоге не играет никакого значения. Твой ход, выпад, уклон, пируэт. Как ни пляши – мир неизбежно катится в пропасть.
Аспарах перелистывает взглядом ветви.
Пристреливается.
Шум древесных водопадов, перемежаемый звоном дельпийских колокольцев настраивает на философский лад. Заставляет уцепиться взглядом за дальнюю. Смрадная и затхлая ветвь, угодившая в капкан Тьм… Есть в созерцании угасания своя эстетика – эстетика саби. Пожалуй, его излюбленная. Красота в червоточине. Аспараха не прельщает натёртая до блеска лакированная скамья, он предпочтёт уместиться на трухлявом пне, источенном короедом. Угасание есть порядок вещей. Таковы правила. Мир хиреет, точно бренное тело смертного.
Вот и эта смрадная ветвь… Мир, как старый маразматик, уже накинул петлю на собственную шею, силится затянуть. Петлю накинула себе на шею и она – десятая из дочерей Пандоры. Аспарах не удерживается от искушения поглазеть. А две девчонки, обошедшие разбойников, никуда от него не денутся.
3
Кроны баюкают солнце под колыбельную ветра.
Лес отступает от тропы, как прибой. Мы плетёмся с Сатель, держась за руки. Так отчего-то надёжнее. И бодрей.
К вечеру на пути вырастает деревушка.
– Хорошо бы устроиться на ночлег, – кивает Сатель, вспугнув сиганувших к лесу белок.
– И покушать, Сатель! Хорошо бы сначала покушать.
Голод
Но к деревне не подобраться. На подходе дежурят местные – горстка селян, вооружённых кольями, вилами и ещё чёрт знает чем. На ум приходят перекрытые границы для судов, поездов, самолётов. Когда-то они были моей реальностью, а сейчас – колья и вилы.
– Похоже, патруль, – бормочу под нос, хотя на патрульных разношёрстый сброд походит меньше всего.
– Кто? – не понимает Сатель.
– Охрана. Из-за чумы. Вряд ли нас пустят в деревню. Наверное, у них что-то случилось. Вот и выстроились. Чёртово ополчение.
Сатель огорчается. Об этом она не подумала.
Мысли встревоженными белками несутся к Парижу. Если патрули выставляют даже у захудалых деревушек, что уж говорить о большом городе.
Дёргаю Сатель за рукав.
– Идём в обход, пока нас не заметили.
Крадёмся, словно две кошки. Кажется, у кромки леса промелькнула хвостатая тень. Я сжимаю ладонь Сатель сильнее. Она отвечает мне привычно-ободряющим пожатием.
– Вон там, смотри, – уводит мой взгляд в сторону дряхлой хижины, подбоченившейся к обгоревшему, пробитому молнией дереву с необъятным дуплом.
Дом выглядит заброшенным, до боли неопрятным. Пожелтевший, как старые зубы, камень, небритая нехоженая тропинка, два подслеповатых окна с кособокими ставнями и прохудившаяся шляпа с подбитыми соломой полями создают впечатление, будто дом – старый бродяга, завалившийся по случаю на привал. Нестиранными одеждами к хижине липнут заросли с мошкарой и паутиной, перекинувшихся из чёрного дупла обгорелого дерева. Дом кряхтит, жалуясь на артрит, и всё же Сатель выбирает его.
– Вероятно, заброшен. Повезло.
Я не уверена в нашем везении. В запустелом доме вряд ли удастся отыскать пропитание. Но Сатель упрямо тянет вперёд.
Заросшая тропинка выводит к разбитому крыльцу. Я не успеваю проверить его прочность, как дверь перед нами распахивается, и на крыльце вырастает старик. Заброшенный, неухоженный, подстать своей хижине. Сверлит нас мутным взглядом из-под мшистых бровей. Тяжёлые веки со слоистыми мешками под глазами напоминают не до конца схлопнувшиеся ставни. И лишь руки старика странным образом диссонируют с замшелым видом: они гладкие, выхолощенные, словно вылеплены из воска, и сосредоточенные что ли. Ногти острижены и чисты. Такие руки могли быть руками пекаря, хотя печёным не пахнет.
Старик глядит на нас, как на непуганых птиц, перепутавших огороды, сейчас возьмёт метлу или, того хуже, ружьё.
Но нет.
– Вы, кхе-кхе, ко мне? – раздаётся голос, вполне себе тикающий, будто старинные, всё ещё не сбавляющие ход часы.
Его мутный взгляд проясняется. Один из глаз осветляется голубым, второй вспыхивает зеленцой.
Я отшатываюсь от разноглазого старика. Его взгляд пугает. Да и дело не только в глазах. Неотрывно слежу за ухоженными руками. Есть в них, сосредоточенных и методичных, что-то настораживающее. Эти точные пальцы могли бы принадлежать скрупулёзному… Часовщику? Часовщик – самая безопасная профессия, которой я могу себя успокоить.