Пулковский меридиан
Шрифт:
Так вот какое у меня предложение. Верно! Ты прав! В райкоме нам с тобой с этим делать покуда нечего. Нам надо выше хватить, чтоб помогли. Ты девятнадцатого в Смольном на пленуме Петросовета будешь? Ну, и я буду. Давай попробуем. Подадим записку председателю: вот мы, два старых рабочих, хотим по важному делу говорить лично с председателем Петросовета. По экстренному делу. Оборонной важности! Не может не принять… Сам знаешь большевицкий партийный закон: от народа — не отрывайся! Его дело делаем все, народное! Значит — примет! А только бы принял. Уж там-то спросим. Человек на большом посту стоит. Человек все понимать должен. Какая ему власть партией дана, таков с него и ответ великий, а?..
Поздняя
За домиком высоко в небо поднимались черные, клепанные из железа, трубы завода.
Одна из них дымила; беловатый султан над ней был снизу окрашен горячим пламенем топки.
Левее, далеко впереди, кое-где зажигались маленькие зеленые глазки — фонари стрелок на железных дорогах. Гулкие рельсы тянулись там от вокзалов, от Сортировочных и Навалочных в болота, в леса, в глубь огромной страны. Отдать их? Перерезать ее вены? Выпустить кровь из ее тела?
Левее путиловских труб небо было ясно, нежно. Легкое перистое облачко плыло по нему на юго-запад. Оно скользило все дальше и дальше, и, наконец, из-за белого края острым стручочком выглянул изогнутый месячный серп.
Зубков и Федченко все еще дымили и разговаривали впотьмах, без лампы, в последней комнате дома.
А Евдокия Дмитриевна перед сном вышла подышать холодным вешним воздухом.
Чуть зримый месячный свет лег на усталое тихое лицо тети Дуни, на выбившиеся из-под платка волосы, на сложенные пониже груди большие, измотанные на работе руки. И вот ей сразу, вдруг, стало отчаянно, невыносимо жалко и мужа, Григория Николаевича, сверх сил работающего на своем заводе, и Зубкова, и своего меньшего, Женю, с его смешным велосипедом, и Фенечку, горячку, умницу (нелегкая жизнь, у кого такой характер!), и чужого сироту Вовочку Гамалея, про которого на днях расспрашивал Женюшка… И старика Гамалея: ох, страшно сына навек потерять! И всех, всех тех людей, какие есть вокруг, простых, милых, понятных, тех, которые любят друг друга, которым жить бы да жить, которые никому зла не хотят и которыми так страшно, так безжалостно швыряются неясные, непонятные ей, тете Дуне, силы.
В этот миг, как это часто бывает с очень хорошими, очень добрыми женщинами-матерями, она вдруг почувствовала всех этих людей точно бы собственными своими детьми. Все ведь они когда-то были маленькими!
Она подняла обе руки к лицу и, как девочка, вытерла кулаками глаза.
Тоненький месяц, гнутый и зазубренный, теперь, как золотистая токарная стружка, зацепившись за путиловскую трубу, стал опускаться к горизонту.
Утром шестнадцатого телефонный звонок из Смольного, от дежурного, поднял председателя Петросовета с постели.
Было совсем светло — белые ночи! — но во всем чувствовался ранний час, слишком ранний, чтобы такой звонок мог оказаться неважным или случайным.
Раздраженно зевая, неприязненно морщась, председатель прошел по сонной квартире в кабинет.
В открытое окно с улицы лилась спокойная утренняя прохлада. Но ему она показалась неприятной, знобкой. Он не любил таких внезапных несвоевременных звонков: что еще за спешка!
Брюзгливо чвокая зубом, человек этот сел к столу, сердито потянул к себе трубку. В стеклах книжного шкафа напротив отразился он сам, и вся комната, и вывернутая, непонятная перспектива домов за окнами, и бледный огонь неба в той части горизонта, где за легкими тучками уже поднималось далеко забредающее весною к северу утреннее солнце.
— Ну? Что там еще? Что, нельзя было подождать, что ли? — недовольно, досадливо заговорил он.
В трубке защелкало. И, очевидно, в эту же минуту стало ясно, что ждать дальше было действительно невозможно. Зиновьев зябко запахнул левой рукой полу халата, ему вдруг стало холодно.
— Что, что? Как? Когда? Какая… э… какая станция? Так почему же они?.. Да что у вас там трещит, чёрт вас возьми совсем! Какая деревня! Пернов? А, пошли вы!.. Пернов — это в Эстонии, в тылу у белых… Керново? Ну, так и говорите… Довольно. Слушайте-ка!.. Сейчас же дать мне сюда кого-либо… Ну вот этого, как его… Да этого… дежурного по Комитету Обороны… Да что вы там — оглохли?! Быть с докладом… через пятнадцать минут.
Трубка с грохотом легла на вилку. Говоривший на мгновение замер. Потом он снова хотел взять ее. Потом отвел руку. Облокотившись на стол, он бессмысленно глядел в окно, в синеватое пространство за ним. Пухлые пальцы его левой руки барабанили по столу. Кто-то стукнул чем-то в коридоре, и этот человек нервно вздрогнул.
— М-м-да! — тотчас, однако, сказал, он, щурясь, как игрок, который смотрит в окно, а видит или, вернее, хочет увидеть за ним доску, фигуры и длинный ряд ходов, своих и чужих, белых и черных. — Э-э… М-мда! Ну, что же? Теперь — ясно. Это — начало конца. Это — не Дон. Это — не Сибирь. Это — тут же. На плечах. Говорил им… Не верили? «Зиновьев — трус!» Ну вот, теперь сами увидите…
Дежурный по Комитету Обороны прибыл и был принят в восьмом часу утра.
Пока он докладывал, начальство, сгорбясь, глубоко уйдя в кожаное кресло, явно позируя, смотрело не столько на самого докладывавшего, сколько на его отражение в зеркале.
Дежурный был высокий белокурый человек, может быть, из студентов в прошлом (бывали такие статные студенты, члены боевых дружин), но скорее — из рабочих, прошедших какую-то школу в подпольных кружках. Пояс на нем был сильно затянут, на боку висел маузер в деревянной кобуре, сапоги имели вид не просто полученных со склада, а перешитых по ноге в штабной мастерской. Он определенно хотел иметь командирский вид, быть по-военному кратким и точным. Охотно, но еще очень неуклюже, с неправильными ударениями он произносил военные термины: «пл ацдарм», а не «плацд арм»; «тет-де-пон», а не «тэт-дэ-пон».
— Таким образом, — говорил он, — разрешите доложить, что, на взгляд штарма… обстановка создается, внушающая тревогу… Штарм не может полагаться впредь на наличный комсостав. Постольку-поскольку замечены случаи явной нелойяльности… А между тем надо же принимать экстренные меры… Фронт сломан, простите, к чертям собачьим… Ихний правый фланг, разрешите доложить, охватывает левый фланг… Нарвского участка… Вот тут, от Веймарна. Что тут сейчас, я и не знаю… Затем, они все время бьют на десант… И добьются, наверное… при таком положении… На волосовском направлении, разрешите доложить…
Лохматая голова с бабьим лицом председателя медленно поднялась над картой.
— Я, дорогой товарищ, — нудным своим бабьим голосом, пренебрежительно заговорил он, — я-то вам разрешу что угодно мне докладывать… А вот интересно, как мне питерские рабочие разрешат доложить им о… таком… А? Мы, видите ли, шляпы: не заметили, что в штабах у нас — офицерье, шпионы, сволочь! Мы не сумели, мы не доглядели, мы прозевали. Словом — берите дубину и гоните нас ко всем дьяволам, а командиров бейте без разбора. Так, что ли? Да как вы смеете мне докладывать так? Вы что — забыли, кому докладываете? Вас учить надо? Я через час с председателем Совнаркома об этом должен буду по прямому говорить! Что я ему — о своем банкротстве объявить должен? Шутки шутите?!