Пулковский меридиан
Шрифт:
От маленькой платформы веяло сухим жаром, пахло железной дорогой, мазутом, рельсами.
Пленных посадили на зеленую садовую скамейку. Николаев тяжело дышал. Комбат Жаба все вытирал грязным носовым платком лысину. Николай Трейфельд сидел, вытянувшись, кусая губы. Щеки его горели. Не так-то легко молодому, полному сил человеку вдруг попасть в плен, превратиться в ничто, в вещь, которой распоряжаются.
Первым вызвали комбрига. Юный адъютантик, по-видимому, в восторге от своей роли, от «трагичности момента», появился на крыльце.
— Господин Николаев! —
Старик с трудом поднялся со скамейки, усталый, измученный, ничуть не «трагический», простой старик. Слабо улыбнувшись, он оглянулся на остающихся.
— Ну, что же, товарищи… Прощайте… на всякий случай…
Он поднялся по ступенькам. Дверь закрылась за ним. Снова она открылась, вероятно, через полчаса.
Тот же адъютант, нахмурившись, вышел на улицу еще раз.
— Э… э… э, поручик… Нет, вот вы… К начальнику штаба!
Он пропустил мимо себя Трейфельда и вошел было вслед за ним…
Начальник штаба паленовского отряда сидел за столом, записывал что-то в блокноте. Когда дверь раскрылась, он поднял голову. Почти в тот же миг адъютант, корнет Щениовский, вздрогнул. Он сразу почувствовал, — именно почувствовал, а не понял, — что на его глазах произошло что-то. Нечто особенное. Но что? В чем дело?
Начальник штаба внезапно резко встал. Лицо его побледнело. Не говоря ни слова, он уставился на пленника. Пленный — адъютант видел его со спины — вытянулся перед ним, как на параде. Он тянулся все сильнее и прямее, его локоть, прижатый к боку, его правая нога задрожали мелкой, чуть видимой дрожью.
Адъютант открыл рот. Но в тот же миг начальник штаба нахмурился. Краска резко прилила к его щекам.
— Корнет Щениовский… — громко, странным голосом сказал он. — Я попрошу вас оставить меня наедине с этим… человеком. Идите в сад. Я позову… если будет нужно.
Корнет Щениовский, крайне взбудораженный, вышел в садик, где сидел еще на скамеечке, все так же вытирая грязным платком лысину, комбат Жаба. Некоторое время он молчал, тщетно пытаясь услышать хоть что-либо из-за стен домика. Но кругленький, лысеющий комбат был из тех людей, которые умеют вызвать на разговор даже камень.
— Послушайте, подпоручик… вдруг просто и естественно начал он, близко наклоняясь к Щениовскому, точно он вовсе не был пленным, а Щениовский тюремщиком, точно оба они на равных правах, как офицер с офицером, так вот встретились случайно «в этой дурацкой фронтовой обстановке». — Скажите-ка, дружок… Вот у меня какое сомнение… Ваши, конечно, будут предлагать остаться здесь. Поступить к ним на службу… Оно, понятно, все равно бы, где сражаться за общее дело, но у меня, знаете, особое намерение… Я сам, знаете, северянин, олончанин… И вот, изволите видеть… — добродушный голос его неожиданно как-то звякнул, окреп, в нем зазвучало нечто совсем не похожее на добродушие. — У меня там они, эти голубчики, расстреляли в деревне отца и двух братьев… Так вы поймете меня? Я дал себе клятву отомстить именно
Корнет Щениовский повернулся к нему и с любопытством посмотрел ему в лицо. Комбат Жаба улыбнулся. Серые глаза его смотрели куда-то в сторону. «Ух, какое у него лицо, однако, у этого толстяка!» — подумал корнет.
— Я полагаю, ваши чувства вполне законны… И я надеюсь — они будут уважены… если это все так! — не совсем уверенно проговорил он. — Но вообще, насколько мне известно… Я, конечно, могу лишь предполагать… Вероятно, вас всех направят для окончательного суждения куда-либо на север… К командующему корпусом, к генералу. По всей вероятности, в ближайшие дни Ямбург будет уже взят… Тогда, может быть, в Ямбург…
Он помолчал с минуту, потом, обуреваемый юношеским любопытством, перешел на шёпот:
— Скажите, а вы знаете этого старого авантюриста? Ну вот, Николаева этого? Неужели он на самом деле генерал? Да это же убежденный большевик! Комиссар какой-то! Он бог знает что наговорил начальнику штаба… И какая наглость: держится, как на митинге. Так дерзит, так дерзит! Осмеливается наше движение называть… кукольной комедией… Негодяй! Клянусь, будь я на месте начальника штаба, я приказал бы его немедленно расстрелять…
Жаба чуть-чуть поворотился к адъютанту.
— Ах, вот как? — переспросил он. — Да, говорят, он крепкий старичок… Ну, знаете, нельзя и так горячиться, как вы… Но вот вы сказали — Ямбург будет взят? Ямбург? Это очень любопытно…
Допрос бывшего поручика Трейфельда, служившего в Красной Армии помощником начальника артиллерийского снабжения штарма 7, продолжался очень долго, не менее часа или часа с четвертью.
Комбата Жабу вызвали что-то около трех часов пополудни. С него, как и предвидел Щениовский, сняли лишь предварительное показание, имеющее значение для войсковой разведки, а затем коротко сообщили, что для решения их судьбы пленные будут, все еще под конвоем, отправлены в штаб северного корпуса белых. «Там и заявите о ваших желаниях».
Как и других, Жабу вывели через вторую дверь — не в садик, а на улицу. Его перевели через дорогу, ввели в какой-то небольшой каменный дом, наспех превращенный в тюрьму.
В полутемной комнате на дощатой кровати уже лежал поручик Трейфельд. Он был бледен, измучен, держался за голову.
— Ну как, Трейфельд? — вполголоса окликнул его Жаба. — Как вам понравился начштаба? Бравый вояка, чёрт его дери! Предлагал служить белым? Вы что на это?
Трейфельд медленно поднялся на локтях.
— Он мне не мог понравиться или не понравиться, товарищ Жаба! — сухо и зло, на самых высоких нотах, почти закричал он вдруг. — Да, не мог! Потому что — это мой родной брат. И если мы до завтра отсюда не бежим, меня не расстреляют, а… повесят. Слышите?
Он хотел договорить еще что-то, но горло его схватило спазмой. Он сразу же лег и замолчал. Комбат Жаба на несколько мгновений остановился посреди комнаты, задохнувшись, выпучив глаза, с широко разведенными в стороны руками.