Пулковский меридиан
Шрифт:
Ему чудовищно повезло, Владеку! Архип Иванович пожелал, кроме официальных протоколов, иметь еще и собственный… Какое счастье, что когда-то, еще в реальном, он от нечего делать увлекся стенографией!..
Маннергейм поморщился, но не возразил ничего… А теперь он все видел и все слышал…
Да, да! Это была история! Самая настоящая «История» с большой буквы — такая же, как в Тильзите, как в Сан-Стефано, как…
Бедная страна, несчастная Россия!.. Мелкая шушера эта, все эти новоиспеченные «республики», чёрт их задави совсем, Финляндии да Эстонии, салака и марципаны! — все они за каждое движение требуют, требуют,
Так было больно, так страшно, когда Юденич, изменившись в лице, заверил Маннергейма о своем намерении «безоговорочно признать полную независимость и суверенные права Финляндии…» Независимость чего? Наших дачных пригородов! Суверенные права — на что? На возможность висеть над Белоостровом, над Сестрорецком? Обидно и страшно! Да, но что поделаешь, если мы так чудовищно ослабли, что только на финской «вейке» можем въехать в свой Петербург?
Был и второй вопрос, еще более обидный для русского человека, для русской души… Кто будет командовать армией, идущей на Петроград?
— Вы, господин барон, твердо возымели намерение возглавить союзные войска при их марше на несчастную нашу столицу? — спросил Юденич. — Требование… весьма тяжелое для русского национального сознания!
— О, йа! — охотно согласился Маннергейм. — Но… у меня есть некоторый опыт.
— Я тоже имею известный военный опыт, ваше высокопревосходительство! — багровея затылком, Юденич налег на стол. — И, помимо этого, я могу заверить вас, что ни я, ни верховный правитель, ни кто-либо другой из русского генералитета никогда не согласится уступить эту честь иноплеменнику…
— Очень жаль! — холодно ответил хозяин белой Финляндии, выпрямляясь еще выше над столом. — Если пренебрегать иноплеменниками, не следует взывать к иноплеменной помощи…
Юденич беспомощно развел было руками, озираясь на своего начштаба… Но как раз в этот момент в дальнем углу стола тихонько кашлянул седой старый человек, похожий не то на кабинетного ученого, не то на пресвитерианского пастора, которого Щениовский почти не успел заметить за обедом. Кашлянул и негромко постучал сухим пальцем по столу перед собой. И сейчас же все обернулись к нему.
— Национальное сознание?!. — проговорил он по-английски и помолчал. — Честь и амбиция старых государств и рождающихся малых организмов!.. Да, что же, отчего ж?.. А имеется, на чем утвердить это самосознание и эту честь?
Снова замолчав, он поднял розовое старческое лицо и с нескрываемым пренебрежением, точно в микроскоп, поглядел на сидевших перед ним.
— Честь — хорошо; сознание — еще того лучше! Но… — старые пальцы его машинально вынули из жилетного кармана какой-то желтый жетон… или нет — золотой! Монету… Он бросил монетку на зеленое сукно и попытался придать ей вращательное движение. — Но… Я думаю, не нужно увлекаться красивыми словами… Мне кажется — мы должны понимать: перед нами задача организации… Организация эта должна быть осуществлена быстро и точно; иначе… Иначе — она может лишиться кредита… В моей стране думают, что идейные споры хорошо вести тогда, когда над головой есть крыша, когда в стены не бьются потоки воды или раскаленной лавы… В моей стране — трезвые люди. Они живут далеко, но их деловые интересы простираются еще дальше. Вам следует немедленно, — он снова, как за столом, взглянул на часы, — да, именно немедленно… договориться. Мы не хотим вмешиваться во внутренние дела русских, господин барон… Как и во внутренние дела Финляндии или Эстонии, господин генерал… Но… у меня — очень стесненное время… И я был бы рад, если бы моя поездка сюда, на край света, не оказалась напрасной… А теперь… Я человек штатский… Господин Юденич! Я попросил бы вас ознакомить меня по карте с вашими предполагаемыми действиями… Мистер Моррис в Стокгольме остался доволен вашим докладом в сентябре.
Холодное лицо Маннергейма не выразило ничего. Протянув Яну Лайдонеру портсигар, он просто отвернулся в сторону. Юденич признательно прижал руку к ожирелой груди. Владек Щениовский задохнулся…
«Что, съели, съели, голубчики? — и сейчас шептал он. — Это — не ваши загребущие лапы… Это — великая цивилизация говорит! Разве можно так цинично, так холодно ругаться над огромной страной, над народом, пусть, виновным, но попавшим в страшную беду? Нет, не дадут вам задавить Россию!.. Мы сами, мы одни отсечем зараженные члены! Мы сами вернем все! А тогда… Тогда посмотрим, чем станут пахнуть ваши шейлоковские векселя! Тогда мы потребуем у вас обратно эти кровавые расписки…»
Он резко обернулся, услышав легкие шаги… Хильда, старшая дочка Михайлова, вошла, почти вбежала в комнату…
— Владек! Владек, милый… Да, да, мама мне уже все сказала… Ты пойдешь? Ты отомстишь этим варварам? За все, за все… Но особенно за них, за царственную семью… За их кровь! О! — В сумерках он почти не видел ее лица, маленького красивого личика, с резкими, странным образом — почти мальчишескими чертами, с твердым подбородком, с чрезмерно точным разрезом тонких недобрых губ.
— Хильда! — он поднес к губам ее твердую руку. — Хильда, я знаю… Сейчас не время, но…
— Когда ты будешь сражаться там, в России, милый, помни, что ты защищаешь и наш дом… И — меня, правда? Ведь если вы не сумеете победить…
Владек задохнулся.
— Так нельзя говорить! — вдруг поднимая голову, сказал он. — Мы не можем не победить! Разве ты не читала сегодня статьи в «Русском голосе»? Там сказано удивительно, сказано по-настоящему, от самой глубины сердца. Я помню наизусть:
«Белая мечта — это мечта великого прошлого. Это мечта, которую лелеет каждый, кто имеет право на имя господина во всем мире. Рабам не постигнуть ее. Она непобедима, потому что мы — не одиноки. В Англии, в Америке — всюду, откладывая заботы о хлебе насущном, встают люди дела; встают во имя одной идеи: укрощения бунтующей черни, торжества высшей справедливости, великой белой правды… Так пойдем же на смерть за нее!»
Ну, что ж, Хильда. Вот я и готов итти… За моим генералом. За русским дворянином! До конца!
Примерно в это же время два человека, только что перед этим разговаривавшие в «Трех алмазах», вышли на улицу.
Солнце было еще высоко, но уже похолодало и начало слегка мести. Двое попрощались на углу Фабрикасгатан. Аркадий Гурманов остался стоять; Джон Макферсон сел в подошедший трамвай. Минуту спустя Борис Краснощеков вывернулся из какой-то подворотни.
— Аркаша! — выпучивая еще сильнее, чем обычно, глаза, счастливо заговорил он. — Все сделал! Несколько раз общим планом; дважды совсем близко… Я уверен, можно будет различить лица…