Пупок
Шрифт:
— Как вас зовут? — не совладав с собой и облизнувшись, непроизвольно вымолвил он, и началась морская болезнь, когда в ответ услышал:
— Дарья.
Даже татарин задумался и сказал:
— А все же, вы знаете, красивое имя!
Немного стесняясь, он приколол флажок к его старому месту у Дарьи на левой груди.
— Это ничего, — тряхнула Дарья своей полуоблезлой головкой. — Раньше я тоже была черт знает какой дрянью!
— Понимаю! — обрадовался татарин.
— Хайдеггер! — блудливо, по-дружески подмигнула девица Соловьеву.
— Ясперс! — не моргнул глазом Соловьев.
— Отлично! — вновь обрадовался симпатичный татарин. — Ленинград! — в свой черед крикнул он.
— Ленинград заслуживает свое название, — осадила его Дарья.
Татарин присмирел.
— Пересмотри, пока не поздно, свою жизненную
— Это не так просто, — честно признался бывший обидчик. — Я еще не полностью усомнился. Несмотря ни на что, мы все-таки возведем храм Христа Спасителя!
В ответ раздался дружный взрыв хохота со стороны Дарьи и Соловьева, которые при этом невольно схватились за руки. Взбешенный татарин, который превратно истолковал природу их хохота, ударил Соловьева в его гостеприимное влюбляющееся лицо.
В совдеповской богадельне Соловьев сдружился со страшными калеками, оставшимися в живых после несправедливой афганской войны, и постепенно распропагандировал их в демократическом смысле. Несмотря на выбитый глаз, специалисты вставят ему искусственный.
Дарья с ощущением первой любви согласилась на его неизбежное предложение. Искренний татарин остался верен своим идеалам.
Кровосмешение?
Какое кровосмешение?
Дашка оказалась любительницей инцеста. Солженицын и Сахаров, не сговариваясь, прислали цветные поздравительные открытки.
Все изживается, Дашенька, вовремя, — шепнул ей на свадьбе кривой Соловьев. — Все, что ты предложила мне изжить вчера, я изживаю сегодня. Глянь, душенька, на меня. Я, кажется, чист и хрустален воистину.
В общем, все хорошо, вот только нынче радость моя разочаровалась в Христе.
1989 года
Приспущенный оргазм столетья
Не верьте, не верьте, читатели, придаточным предложениям! В придаточных предложениях отлагаются соли. Синтаксис обещает санитарию и гигиену образа? Скажите, пожалуйста! Даже в невиннейших письмах к родителям, открытке с черноморского курорта Я на глазах перерождается: то ходит по струнке, то вдруг примет развязную позу, заржет, спохватится, приляжет под кипарисом, остепенится, завянет — и все мимо, мимо, мимо. Гнет грамматики, читатели, гнет грамматику. И что же? Я теряет третье измерение, а вместо него получает четвертое. Глядишь: оно липовое, с подвязками. С таким надувательством приходится смириться. Закрыть глаза, дышать глубоко и весомо, с сознанием теплой беспомощности. Считать слонов и заснуть, восславя беспомощность как Божий дар, гар, жар…
В четвертом измерении Я размножается по-амебьи, посредством деления: Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я+Я и так далее равняются не НАМ, а ЕМУ. Или, на худой конец, ЕЙ, сестре таланта, женщине отзывчивой и чистоплотной. В четвертом измерении небритый человек недовольной, дачной наружности пудрит щеки и отъезжает в прошедшее время с запоздалыми почестями. Напоследок он хочет сказать., что ему чуть-чуть-чуть-чуть (чу, вагонетки!) совестно, но вместо того замечает нечто двусмысленное по поводу роли безвкусицы.
Есть род легких, загородных мыслей. Они отличаются фамильярностью и необязательностью. В них душевность и блажь и подмосковные перелески.
По случаю решающей жары на площади у железнодорожного переезда обмерли лавки с тазами и мылом, совхозное молоко прокисло, и был временно запрещен ремонт часов всевозможных систем и видов. Зато свистели поезда, кусты шарахались, изображая где плешь, где пробор, где борьбу за существование. Гудела ненадежная платформа. И если будущие железнодорожники, хмурые юноши с земляничной полянкой прыщей, любители угрей и устриц, приглашали прокатиться на лодке будущих железнодорожниц, хмурых одалисок со всякими там пупырышками, а пруд блестел на расстоянии солнечного удара, и не мешало бы прихватить с собой белый зонтик, то те, польщенные знаком внимания, не прятались по интернатским сортирам, не крутили динамо, и вот под запах шашлыка, сосны и пива компания выплывала на середину пруда, где, покатившись однажды со смеху, превращалась в рекламный щит лодочной станции.
«Они дикие, потому как с колесами», — рассуждал небритый о поездах, состоя на законном основании в очереди за арбузами. Кособоко
Но по ночам камень летел в черные блестящие окна, и звон стекла был слышен на всю округу.
Дети — пешки на велосипедах. Дачных детей по утрам кормят яйцами, и они от яиц становятся сильными и целый день крутят педали. Вырастают все как один эгоистами. Об этом не раз писалось, но дачники, кажется, разучились читать. Об этом тоже не раз писалось. Дачные дети очень самоуверенны, однако в душе трусливы и даже по-своему гнусны. Легко возбуждаются, спят беспокойно, в глубине зрачков истерика, щеки пухлые, губы в малине. Нужно отнять у них велосипеды и подарить велосипеды вьетнамцам. Вьетнамцы это заслужили.
Ну а женщины, которые несут в авоське два арбуза, выглядят непристойно. Вы знаете, на что похожи два арбуза, висящие в авоське у самой земли? Это не смешно, а очень страшно. Это признак нравственного отупления. И, наконец, самое главное: женщина, не соблюдающая менструального поста, хуже фашиста. Слово МЕНСТРУАЦИЯ — одно из самых красивых слов русского языка. В нем слышится ветер и видится даль (Даль?). Оно просится в песню.
Торговка арбузами страдала очень низким давлением. Время от времени из ее маленькой волшебной груди выходил слабый шум, и она падала в обморок на гору арбузов. Очередь терпеливо, с уважением к болезни, ждала возобновления торговли. Торговка долго не залеживалась. Очнувшись, она чихала и бестолково озиралась, пока взгляд не нападал на тугие лица покупателей, молчаливо приветствовавших ее очередное выздоровление. Так находила она свое место в жизни, оправляла халат и, аккуратненько харкнув в специальный бидончик для низкого давления, припрятанный под прилавком, принималась отпускать товар. Арбузы. Небритый спешил и жадничал, когда ел арбузы. Кроша мякоть кухонным ножом, он устремлялся к сахарной сердцевине арбуза. Сок стекал по подбородку. Пальцы дрожали, слипались, дрожали. Кадык, как поршень, ходил вверх-вниз. Сладкие слюни выступали на уголках бесформенного рта, рукавом утирался, взор безумный, сопел, крякал, ловил коленями соскользнувший кусок, сосал мякоть и разбухал на глазах. Только все ему шло не впрок, был он худой, изнуренный, и с утра никогда не понять: не то недоспал, не то переспал. Но арбузы любил. Обожал. И персики. Очень уж он любил персики.
Снимая полдома у крашеной кряжистой вдовы, убитой прошлогодним горем, небритый силой неумолимых вещей принадлежал к дачникам. В сарае он обнаружил косу, судорожным движением скосил скорбные травы, обварился крапивой, однако ног не перебил и нашел, что это хорошо. Теперь он, дачный Иегова, разгуливал по газону и угощался вдовьими яблоками неопределенно-кислого сорта. Он рифмовал угрозу с грозой и рассуждал о чуде громоотвода, как всякий веселый человек. После обеда небритый отбыл в Москву. Жена с годовалым сыном провожали его до станции. Сын гордо ехал в полотняной сидячей коляске.