Пупок
Шрифт:
— Мой муж родом из Харькова, — гордо объявила седая женщина толпе. — Он автор семи трудов, переведенных на три языка. Он добился всего своими собственными руками и светлым умом.
— Вы нарочно вывернули карманы плащей, чтобы подозрение пало на ребят… Вы… Вы… светлый ум! — Небритый деланно засмеялся, не чувствуя лица.
— Вы будете виноваты в его смерти! — предупредила Лера с бычьей кровью в глазах.
— Нет, я не умру! — замечательно крикнул профессор скрытой цитатой из сочинений Пушкина. — Я не умру, покуда… — Он развернул транзистор тыльной стороной: — читайте!
Народ бросился к транзистору. Читали:
ДРАГОЦЕННОМУ ГЕОРГИЮ ЯКОВЛЕВИЧУ В ДЕНЬ ЕГО ПЯТИДЕСЯТИЛЕТИЯ ОТ СОТРУДНИКОВ, АСПИРАНТОВ, ГАРДЕРОБЩИЦ И БИБЛИОТЕКАРЯ.
Народ
— Беги, — заторопил небритого дружеский шепот сзади. — Беги, дурень, беги!
— Это фальшивая надпись, — слабо запротестовал небритый. — Он сам выгравировал табличку.
Раздался возглас всеобщего возмущения. Торговка арбузами влезла на крышу лавки. Алая юбка билась у нее между ног.
— Тише! — приказала она, митингуя. — Только что на переезде электричка раздавила неопытную суку. Все остальное — детали.
Народ в нехорошем предчувствии поспешил на переезд смотреть суку. Остались профессор, небритый и Лера.
— Я думал раньше, как все, — молвил небритый, — что собака — друг человека, а оказалось-то совсем наоборот, совсем наоборот оказалось…
— Во всем виновато пространство и время, — молвил профессор, любуясь видом беззащитных арбузов.
1975 год
Мутные воды Сены
Делегация, в состав которой Валера Мучкин был включен в качестве переводчика, прибыла в Париж с сугубо конфиденциальным заданием. В Париже в то время было лето, небо отличалось пронзительно светло-серым цветом, болезненным и радостным для глаза, осадки с исключительно французской деликатностью выпадали только по ночам. Возглавлял делегацию Вольдемар Тимофеевич Устибаш, солидный мужчина со свирепым лицом, выражение которого смягчала, однако, теплота родного, восточнославянского взгляда. И как бы ни скрывал Вольдемар Тимофеевич своих глаз под покровом черноволосых жестоких бровей, стоящих торчком, какой бы авторитетный вид он им ни задавал, глаза все равно выдавали его исконную, первобытную нежность, нежность воина и отца, при свете костра режущего детишкам ореховые свистульки, сооружающего с ними скворечники. В Париже в то время бастовали почтальоны, и парижские голуби были привлечены правительством заниматься гнусным делом штрейкбрехерства. Парижане получали письма, а голубей, из презрения к ним, задерживали, ощипывали и поедали. Напротив того, у заместителя руководителя делегации, т. Антонова, лицо отвечало завышенным нормам европейской цивилизации, стрижка — тоже, и если Вольдемар Тимофеевич ходил в Москве в первую попавшуюся парикмахерскую, где его стригли а-ля ученик старших классов, а затем одеколонили с такой силой, что в течение целой недели он даже отрыгивал одеколоном, короче говоря, если парижские голуби сорвали забастовку почтовых служащих и кабинет министров находился на грани банкротства, то Антонов, со своей стороны, завел собственного парикмахера в столичной гостинице «Пекин», и его светленькие бачки спускались на два пальца ниже мочек ушей. Что касается его глаз, то глаза были абсолютно голубые, и отражали они соответственно абсолютную голубизну. Антонов был влюблен в певицу Аллу Пугачеву, и свою страсть он украдкой вывез за государственную границу. Валера Мучкин представлял собою третьего и последнего члена конфиденциальной делегации. В глазах у Мучкина, как только делегация прибыла в Париж, в котором подозрительно вкусно пахло из всех щелей, несмотря на забастовку работников почты и возмутительное поведение голубей, в глазах у Мучкина отражался Париж в той нехитрой кинематографической последовательности, в которой Париж перед Мучкиным разворачивался, начиная с аэропорта Бурже, въездной автострады, толстяка в пляжных шортах, продовольственного магазина Феликса Потена, журнального киоска на рю Риволи и так вплоть до моста Александра Третьего, когда Антонов заглянул Мучкину в глаза и сказал почти добродушно:
— А вы знаете, Мучкин, мы ведь сюда не по туристской путевке приехали.
— Я это четко знаю, — встрепенулся Мучкин и равнодушно отвернулся от Эйфелевой башни.
— Чем больше я смотрю на Париж, — продолжал Антонов, — тем
— Я Москву больше люблю, чем Ленинград, — хриплым голосом сказал Устибаш, глядя в мутные воды Сены, замусоренные самоходными баржами.
— А я, признаться, больше люблю Ленинград. Там как-то, знаете, больше музеев и исторических мест. Эрмитаж — это же черт знает что, совершенно неслыханная вещь.
В глазах у Мучкина опять отражался Париж.
— С туалетной бумагой в Ленинграде дело похуже обстоит, чем в Москве, — выставил неожиданный довод Вольдемар Тимофеевич. — Да и вообще, — пожал он плечами, — как можно столицу любить меньше, чем город областного значения?
Антонов начал было возражать, но тут француз-таксист повернулся к ним своей большой, красной физиономией и выпалил тираду по-французски. Делегация присмирела.
— Что он сказал? — шепнул Антонов Валере Мучкину.
— Репете вусэкиву парль, [1] — смело вступил в диалог Мучкин, не забывая фассировать «р».
1
Репете вусэкиву парль (фр., искаж.) — Повторите, что вы сказали.
Француз задумался над содержанием Мучкиных слов и разразился новой тирадой. Наверное, он жаловался на тяготы парижской жизни, налоги, инфляцию, засилие иностранного капитала, на горькую судьбу почтовиков и телеграфистов, на то, что Эйфелева башня ржавеет и скоро развалится, на то, на что всегда жалуется простой парижский таксист, когда к нему в машину садятся люди, которым неопасно довериться. А может быть, он, приняв делегацию за югославов, делился впечатлениями о своем давнем отпуске в Дубровнике, расхваливал Адриатику, говорил о технике подводной охоты, а может быть, все может быть, он просто прочитал иностранным туристам стихи Луи Арагона. Во всяком случае, таксист оказался человеком словоохотливым и невредным.
В гостинице трое мужчин заглянули в график работы, составили смету, на скорую руку посовещались и тотчас же исчезли в неизвестном направлении. Вернулись они уже под вечер с огромными, битком набитыми рюкзаками цвета хаки, взмыленные, суровые, со съехавшими набок галстуками, вернулись и заперлись. Если бы в номере находилось подслушивающее устройство, то оно в тот вечер зарегистрировало бы мерное и бесконечное шуршание бумаги, частое пользование туалетом, отчего к ночи заныли канализационные трубы, сдержанные возгласы и малопонятные реплики.
Голос Устибаша:
— Эта не годится, слишком парфюмированная.
Голос Антонова:
— Валера, иди-ка, проверь вот эту… Ну как?
Голос Мучкина издалека:
— По-моему, немножко дерет. Та была понежнее.
Голос Устибаша:
— Я тоже за ту нежную и многослойную. Смотрите, и цвет красивый — салатовый.
Голос Антонова:
— Возьмем самую дешевую, и дело с концом.
Голос Устибаша:
— Пока всю не перепробуем, я решения не приму. Это, товарищи, дело серьезное. Потребитель нам ошибки не простит.
Шутливый голос Мучкина:
— Я читал у одного французского писателя, Рабле, что лучше всего пользоваться молоденькими индюшатами.
Голос Устибаша:
— Чего?
Шутливый голос Мучкина:
— Индюшатами, Вольдемар Тимофеевич.
Голос Устибаша:
— Это, скажу я тебе, нерентабельно.
Голос Антонова:
— Смотрите, на этой доллары напечатаны, как настоящие. Вот бы такую запустить в производство…
Испуганный голос Устибаша:
— Ты что?! Американцы протест напишут…
Веселый голос Антонова:
— А мы этим протестом (смеется)…
Сентиментальный голос Устибаша:
— Я когда в детстве в деревне жил, то, знаете, чем мы?..
Голос Антонова:
— Лопухами!
Голос Устибаша: