Пупок
Шрифт:
— А вот и не угадали. Районной газеткой «Бедняцкая зорька». Моего отца подкулачником объявили, я от него и отказался…
Голос Антонова:
— Ты у нас, Вольдемар Тимофеевич, прямо Павлик Морозов.
Голос Мучкина:
— Я больше пробовать не могу. У меня все там болит…
Ночевал Мучкин в маленьком одноместном номере. На стене у него был желтый Ван Гог и миниатюрное распятие над дверью. Начальство отдыхало просторно и коллективно, в двухместном. На всякий случай начальство заперло Мучкина на ключ и воротилось к себе продолжать беседу. Так как стенка между номерами была тонкой, Мучкин невольно сам превратился в подслушивающее устройство. Мешали только французские слова:
— Кё-са,
Сначала в комнате начальства наблюдалась тишина. Через какое-то время, однако, раздалось приглушенное пение в унисон: «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»…»
Песню допели, и голоса расслоились. Устибаш сам по себе запел про Волгу, про то, как у него быстро меняется возраст, и когда Волга впадала в Каспийское море, Устибаш выходил на пенсию. Хохоча и плача, Антонов исполнял «Арлекино» и клялся именем Аллы Пугачевой. Затем начальство кричало друг другу, как водится: «Тише!» — и много раз принималось спорить о достоинствах Москвы и Ленинграда, но спор выдувал сквозняк, что, очевидно, обоих не устраивало, и тогда раздался шум возни, сопение, кряканье, и падали стулья.
— Кё-сй, кё-са, — вздыхал Мучкин.
— Жизнь — это борьба! — торжествующе ухнул Устибаш.
Тишина. Мелкая возня. Вдруг опять упал какой-то предмет, и теперь уже Антонов говорит торжествующе и нравучительно:
— Ты, Тимофеич, учти: Ленинград не просто областной центр, но и колыбель революции.
— А Гагарин что на это сказал? — хрипел Устибаш. — Ты на горло не дави, слышь! Гагарин на это сказал, что нельзя вечно жить в колыбели!
— А вот и можно, — возразил Антонов, и голова Устибаша мерно забилась об пол. — А вот и можно. И очень даже можно.
Мучкин встал с кровати и отворил окно. Накрапывал дождь. В глубоком дворе стояли машины и пахли ночные цветы. Через черную решетку балкона в доме напротив была видна женщина в ночной рубашке. Она сидела в кресле и плакала.
«Француженка, а плачет…» — озадачился Мучкин. Ему тоже захотелось плакать. Потом он представил себя в ее комнате. Стоит на пороге с букетом ночных цветов. Рассказывает о Москве, об Останкинской башне, и вот неловкое слово любви срывается с его губ:
— Жеву-з-эм. [2]
2
Жеву-з-эм (фр.) — Я вас люблю.
— Значит, вы русский? — говорит француженка печально.
— Русский, — отвечает Мучкин. — Я на Каляевской живу. В самом центре.
— На Каляевской… — француженка качает головой. — Нет. Нам с русскими нельзя.
— А мы свет погасим и посидим себе в темноте, — убеждает ее Мучкин.
— Уходи! — кричит француженка. — Я боюсь тебя. Ты дикий!
Мучкин усмехнулся и зевнул сладко. Приятно, знаете ли, перед сном попугать француженку.
1973 год
Галоши
Праздники кончились. Мальчик судорожно вцепился в пожарную лестницу. Выше лезть было страшно, спускаться — боялся камней.
Третьеклассник стоял внизу и швырял в него камни. Один камень попал в спину, другой — в плечо, третий, наконец, угодил в затылок. Он слабо вскрикнул и полетел спиной вниз. Директор школы, как опытный капитан, вел школу через новые беды совместного обучения. Изя Моисеевич, учитель литературы, делился своими соображениями относительно недавно опубликованной книги Ильи Эренбурга с учительницей начальных классов Зоей Николаевной. Она была молоденькая, всего стеснялась. Раз директор подошел к ней впритык, ущипнул за живот через платье. Директор был чернявый, с еще молодым лицом. Зоя Николаевна не знала, как к этому отнестись. Ведь он ущипнул ее совсем не пошло, а скорее шутливо.
Утром пришел рабочий. Пришел так рано, как будто приснился. С белым канатом в руках. Пересек комнату, распахнул, впуская сырость и ветер, балконную дверь. На балконе, примерившись, схватился с пятиконечной, в человеческий рост, звездой, облепленной лампочками, как глазами. Не сразу одолев, налившись кровью, стал вязать. Дворник что-то надсадно орал ему с улицы. В комнату вернулся мокрый от непогоды, вспотевший, ослабший от битвы и глухим голосом попросил пить.
А что вам нравится в области кинематографа? — подъезжал к ней с вопросом Изя Моисеевич. Я люблю кино «Александр Невский», подумав, грустно отвечала Зоя Николаевна. В последнее время директор к ней придирался. Журнал не так заполняете, в стенгазете почему не участвуете. Однажды во время урока она открыла дверь в коридор. Он стоял там, подслушивал. Посмотрел ей в лицо и, ничего не сказав, ушел. «Он меня ненавидит и хочет выгнать», — подумала Зоя Николаевна, сжавшись в комок на тахте, и всхлипнула. В это время младший брат Зои Николаевны, проживавший с ней в одной комнате, топил печку. Мелкий хулиган, гроза подворотни. Он услышал, как она всхлипнула, и обернулся. Проходя мимо нее, он шлепнул сестру по толстой мясистой попе и сказал, заржав: Втюрилась! — Дурак! — крикнула Зоя Николаевна жалким криком раненой птицы.
Рабочему подали воды из-под крана. Он успел осмотреться: богатый, не поступавший в широкую продажу телевизор с линзой, на нем какой-то мушкетер со шпагой в коротких штанах, в золоченой раме картина, на которой нарисован букет мимозы, нож и лимон. Положив голову на кулачок, заспанный мальчик в пижаме черными глазами пристально следил за рабочим с тахты. Над тахтой, в дырочки от гвоздей, на которых когда-то висел старый пыльный ковер, были вставлены тоненькие палочки с красными флажками. Каждый праздник, подражая улице, мальчик вывешивал украшения: звезды, лозунги, портреты вождей и на тахте проводил парад оловянных солдатиков и шахматных облупленных фигур. У коней были начисто оторваны морды.
— Наследил, черт! — озверела бабушка, подтирая пол за ушедшим рабочим.
Ломая пальцы, мальчик застегивал форменные брюки. Перед самым уходом разразился скандал: бабушка велела надеть на ботинки новые галоши. У бабушки были плохие нервы, которыми она гордилась. Она пережила блокаду. В бешенстве бабушка вытолкнула мальчика за дверь, в галошах, не попрощавшись. Глотая слезы, мальчик стучал ногой в железную дверь лифта, вызывая лифтера. Пока лифтер поднимался, бабушка просунулась в дверь, снова веселая и молодая. Мальчику захотелось ткнуть ее ножом.
— Петрович, — сказала бабушка старому лифтеру в истлевшем мундире непонятно какой армии. — Возьми-ка щец. Не выливать же. Только кастрюлю верни. Старайся, — ласково сказала бабушка мальчику.
Лифтер улыбался беззубым ртом, кланялся. Спускаясь с мальчиком вниз, он приподнял крышку и долго, с удовольствием нюхал капустную жижу. В юности Петрович работал поваром у князей Юсуповых. Ездил обучаться мастерству в варшавский «Охотничий клуб», а потом еще дальше, в Париж. В подъезде тоже жили господа: за ними приезжали чистые черные автомобили. Петрович вытягивался по струнке и отдавал честь. За папой присылали шоколадную «победу». У лифтера слезились глаза. Мальчик принюхался: Петрович вонял, но немножко иначе, чем рабочий.