Пушкин (часть 3)
Шрифт:
Пришел швейцар с булавой, доложил:
– Князь принять просят.
Явился к Авдотье сам старый муж!
Приказала сказать:
– Почивает. Нынче ночь. Просит с утра пожаловать.
Так и доложил:
– Почивают. Просят с утра.
Эта была злая насмешка. Старый князь всегда смеялся над ее причудами, и только крайняя нужда заставила его явиться до рассвета.
А Пушкина Авдотья оставила.
Она сбросила свой тяжелый в драгоценных камнях голубой сарафан, как древние воины, верно, снимали доспехи. Ее старорусская речь была ясна, ее старорусские плечи были прекрасны, вечны. Авдотьина прелесть была в комнате.
– Потушите
31
Вольность!
Одною вольностью дорожил, только для вольности и жил. А не нашел нигде, ни в чем – ни в любви, ни в дружбе, ни в младости.
Полюбил и узнал, как томятся в темнице разбойники: ни слова правды, ни стиха.
Он не смел к ней прикоснуться, он все только следил, чтоб никто не догадался, чтоб никто не подумал и подумать не мог. Он был обречен на всю жизнь, до смерти.
Избрали его в вольный «Арзамас» Сверчком.
Не тут-то было. Вяземский преследовал Шаховского, призывал к мести. Он откликнулся, написал, что убили Озерова:
К вам Озерова дух взывает: други! месть!
Он умер от безумия. Вяземский говорил, что он гений. И умер от зависти Шаховского.
В китайской хижине, где жили Карамзины, все ходили на цыпочках, как у тяжелобольного. Он должен был ненавидеть, преклоняться.
Вольность!
Первым Чаадаев сказал ему о ней.
Он вовсе не любил арзамасца Блудова. Мало ли есть и поважней вельмож. И шутки его замысловатые и не веселые. Он нынче поехал в дипломатический вояж. Что ж! Он желает ему счастливого пути.
То, что совершил Карамзин, свято. Хвала Чаадаеву. Вольность и разум!
Жертвами встретили его дома. Сергей Львович, видя сына возросшим и давшим подписку в том, что он ни в каких обществах не состоит, пожаловался, что не только братец Василий Львович, но даже и маменька не поняли их, Пушкиных, то есть не поняли его, Сергея Львовича. Он предоставляет сыну слугу Никиту. Он даже снисходительно смотрит на шалости. И пошел, и пошел.
Он и сам когда-то. Да и теперь еще. Сын пишет. Счастливые стихи. Он и сам когда-то.
Путешественник Ансело в прошлом году написал, что фамилия Пушкиных благоприятна для поэзии. Его дядя Василий Львович стал стареть. Александр желает взглянуть на родовое Михайловское? Он и сам не прочь. Никиту Александр получает навек. Такова его воля.
Так вот гнездо его отцов!
В этом продолговатом доме жил его дед, оставивший здесь долгую память. Однако же если бы со старым временем знакомиться по-семейному, вся история государства Российского была бы сплошь историей страстей и безумства. Пусть так. В доме распоряжалась Арина, и этот дедовский дом был удобнее, сытнее, даже красивей, чем отцовское пристанище в Петербурге.
Ранним утром он бросался к окошку, а там, миновав Арину, хлопотавшую над чаем, сбегал к озеру, озерам.
Озера были внизу. Озеро Маленец было в самом деле мало, с прихотливой излучиной. Он бросался в воду с самого пригорка. Конь верховой ждал его. Он ехал в Тригорское – соседственный замок, как он тотчас стал величать соседнее имение, – где жила, как всегда, как всю его жизнь до самого приезда сюда, в Михайловское, все та же крепкая, как кряжистый дубок, Прасковья Александровна Осипова. Пушкин живо ее занимал. Она знала родителей его слишком давно и близко, и, слушая, как все наперерыв читают стихи его, она живо понимала, как неспособна была оценить
А дочки чего не поймут? Того, что она сама понимает лучше всех.
Сегодня шло по озеру судно. Четырехугольный толстый, весь в заплатах, ветром надутый парус медленно шел по озеру в сторону Петровского. Так ходили здесь суда, вероятно, и в те времена, о которых он теперь писал.
Это вовсе не было сказкой. Высоко, старой крепостью, старым замком торчало Тригорское, непохожее на мирное поместье. Здесь Иван Четвертый – он знал об этом – сровнял с землей польскую крепость. Он приехал сюда тотчас, покончив с лицеем, потому что здесь было легкое дыханье. Он приехал сюда писать ту поэму, о которой думал, над которой сидел еще в лицее. Уже знали, что он пишет поэму, что поэма почти готова, что следует вскоре ждать… Чего?
Но именно этого никто не мог сказать. Прежде всего ничего важного не приходилось ждать ни от кого из Пушкиных.
Русская древность, вольная жизнь! Он чинил себе легкое длинное перо, думая о ней. Холмы в Тригорском были прекрасны, Иван Четвертый, венчанный гнев, гнал здесь врагов. Русские древности были здесь. И это вовсе не было мирным стихом, древним русским миром Владимира. Нет, это было древней войной, русской войной. Он приехал сюда, еще ничего не забыв о Царском Селе. Нет, не мир, а война.
Такова была его первая поэма. Мира не было, и Бог с ним. И, думая о древней Руси, о баснословном царстве Владимира, думал о Руси, которая победно жила еще и в эти дни.
Да, она жила и в эти дни. Русь Владимира не была дряхлой, древней. Она была все та же. И те же богатыри скакали за нею, и он узнавал среди них чужих. Похожий толщиной и именем на Шекспирова Фальстафа – Фарлаф, жирный изменник, занимал его.
Нет, не кончилась древняя Русь. И богатыри не кончились. Бой шел все за нее, за Людмилу, за красу. Русь была та же, красота та же.
Родные места не менялись.
Вот и он здесь. И сейчас поскачет в Тригорское.
32
Второй день он был здесь. Вернулся домой. Приехал. Сегодня ночью он не был дома. Изменницы занимали его. Он знал их с одного взгляда, с полувзгляда. Сегодня была неудача. Заметив эту стройную походку, увидев узкую ступню, колеблющийся стан совсем близко, он шел быстро, но нашел дверь запертой.
Как успела? Это было почти невозможно. Но как легка! Добро же! И он стал ждать во дворе, прохаживаясь взад и вперед и никак не понимая, как мог так по-мальчишески быть обойденным. Узкая ступня жгла его. Он шел все быстрей, посапывая и задыхаясь. Он на все был готов. Скоро не стало терпенья. Он взобрался и громко, быстро стукнул. Он застучал кулаком и понял, что сейчас сорвет двери. Ее узкая маленькая ступня все решала. Без нее эта ночь была невозможна. Как это сделалось? Куда и зачем ускользнула? Измена! Издевка! И с тихим бешенством, перед этой изменницей, перед этой запертой дверью, он стал ходить, как маятник, у этой двери. Во дворе никого не было. Так походил час, два. Потом, решив не сдаваться, он никак не мог унять себя, крови, никак не мог, оскорбленный, бешеный, не стараться увидеть эту маленькую узкую ногу. Добро же! Он ходил уже спокойный, готовый ждать до вечера. Не могло быть того, чтобы она не прошла по двору.