Пушкин и его современники
Шрифт:
Второй пример здесь вовсе не случаен. В своей полемической статье об "Ольге" Катенина Гнедич писал по поводу стиха
Встала рано поутру:
"Рано поутру - сухая проза", [102] на что Грибоедов тогда же возражал: "В "Ольге" г. рецензенту не нравится, между прочим, выражение рано поутру; он его ссылает в прозу: для стихов есть слова гораздо кудрявее". [103]
В заметке 1827 г. Пушкин пишет: "Жалка участь поэтов (какого б достоинства они, впрочем, ни были), если они принуждены славиться позабытыми победами над предрассудками вкуса".
В полном согласии с архаистами он стремится к просторечию: "Хладного скопца уничтожаю...
– пишет он
– Меня ввел в искушение Бобров... Мне хотелось что-нибудь украсть, а к тому же я желал бы оставить русскому языку некоторую библейскую похабность. Я не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более ему пристали. Проповедую из внутреннего убеждения, но по привычке пишу иначе". [104]
Вся сила этого письма обнаруживается, если вспомним, что Пушкин пишет его Вяземскому, одному из последовательнейших младших карамзинистов, пишет о Боброве, больше всех (кроме, может быть, Хвостова) осмеивавшемся карамзинистами, в том числе Вяземским, и до начала 20-х годов самим Пушкиным.
А между тем здесь очень органична связь между упоминанием о старшем архаисте Боброве и архаистическим же литературным требованием "грубости" и "простоты". Показательно признание Пушкина о власти "привычки", т. е. той стиховой культуры карамзинизма, высшим пунктом и одновременно разрушением которой он был.
"Просторечие" было тем стилистическим ферментом, который помог осуществить Пушкину в "Руслане и Людмиле" сдвиг малой формы в большую создать новый эпический жанр.
В "Братьях разбойниках" Пушкин углубляет словарную тенденцию "просторечия" ("харчевня" и "кнут" должны были, конечно, "оскорбить уши милых читательниц"). [105] Байрон был, таким образом, близок Пушкину не только по особенностям конструкции, а и по особенностям стиля, по его своеобразной "архаистической" позиции.
Это "просторечие" является очень важным и в создании "романтической" трагедии "не для дам". "Борис Годунов" задуман как "трагедия без любви" в противовес "любовной трагедии".[106] По массовому характеру, по этому отсутствию любви как главной интриги, наконец по метру пушкинский "Борис Годунов" предваряется "Аргивянами" Кюхельбекера. (См. статью об "Аргивянах".*)
* Ю. Тынянов. Архаисты и новаторы. Л., "Прибой", 1929, стр. 292- 330.
– Прим. peд.
Во второй половине 20-х годов и в 30-е годы, ощущая потребность в создании новых лирических жанров, Пушкин неизменно обращается к проблеме просторечия. Пути его собственных "продолжателей" для него неприемлемы. Он выговаривает в 1825 г. Плетневу [107] за его статью, [108] в которой дана апология альбомных поэтов малой формы, элегиков. Он ищет выхода из эпигонского кольца, постепенно смыкающегося вокруг него, и приходит к "нагой простоте" "русской баллады".
Пушкин не раз пробует балладу, как бы ищет в ней пути для свежих лирических жанров. И в балладах своих он идет за Катениным, а не за Жуковским. Таковы "Жених" (1825), "Утопленник" (1828). Сюда же относятся "Вурдалак", типичная баллада, выпадающая из внебалладного строя "Песен западных славян", а также и новая стадия сугубо сниженной баллады - "Гусар" (1833).
Катенин недаром сердился на то, что в "Женихе" ("Наташе", как он пишет) Пушкин "бессовестно обокрал" его "Убийцу"; [109] прямого заимствования здесь нет, но зато - и это важнее - есть общность направления. То же можно сказать и об "Утопленнике", с его "просторечием" (тятя, робята, врите,
В 1828 г., к которому относится "Утопленник", Пушкин пишет о стиховом языке: "Прелесть нагой простоты так еще для нас непонятна, что даже и в прозе мы гоняемся за обветшалыми украшениями... Поэзию же, освобожденную от условных украшений стихотворства, мы еще не понимаем. Опыты Жуковского и Катенина были неудачны не сами по себе, но по действию, ими произведенному. Мало, весьма мало людей поняло достоинство переводов из Гебеля и еще менее - силу и оригинальность "Убийцы", баллады, которая может стать на ряду с лучшими произведениями Бюргера и Саувея. Обращение убийцы к месяцу, единственному свидетелю его злодеяния "Гляди, гляди, плешивый", - стих, исполненный истинно трагической силы, показался только смешон людям легкомысленным, не рассуждающим, что иногда ужас выражается смехом". [110]
В 1833 г., когда руководящая литературная критика встретила выход сочинений Катенина как мертвое явление, для Пушкина катенинские проблемы продолжают жить. Суждения его о Катенине, как и в приведенной заметке, резкая апология его направления: "Жуковский (в "Людмиле") ослабил дух и формы своего образца. Катенин это чувствовал и вздумал показать нам Ленору в энергической красоте ее первобытного создания... Но сия простота и даже грубость выражений, сия сволочь, заменившая воздушную цепь теней, сия виселица вместо сельских картин, озаренных летнею луною, неприятно поразили непривычных читателей, и Гнедич взялся высказать их мнения в статье, коей несправедливость обличена была Грибоедовым". [111] Пушкин называет лучшею балладою Катенина "Убийцу"; он подчеркивает вслед за Бахтиным (предисловие к сочинениям Катенина),[112] что "Идиллия" Катенина - "не геснеровская, чопорная и манерная, но древняя - простая, широкая, свободная", и катенинское собрание романсов о "Сиде" называет простонародной хроникой.
Но все же между Пушкиным и Катениным пропасть, и эта пропасть в той стиховой культуре, которою владеет Пушкин и которую обходит Катенин.
Пушкин сполна использует литературные достижения карамзинистов и прилагает к ним языковые принципы, почерпнутые от младших архаистов. Потому и была революционной вещью "Руслан и Людмила", что здесь были соединены в одно противоположные принципы "легкости" (развитой культуры стиха) и "просторечия". Пушкин и Катенин стоят на разных пластах стиховой культуры.
Эта разница сказывается прежде всего на пересмотре вопроса о традициях. Тогда как и Катенин и Кюхельбекер провозглашают не только архаистические принципы, но и архаистическую традицию, - и для них не только важны основные принципы литературного языка Ломоносова и Державина, но и их литературная традиция, их стиховая культура, их статика, - Пушкин резко рвет с ней.
1825 г.
– год решительного пересмотра Пушкиным значения ломоносовской и державинской традиции и решительного отказа от нее. Пушкин различает принципы языка и самую литературную культуру. Он говорит в статье "О предисловии г-на Лемонте к басням Крылова", что Ломоносов открыл "истинные источники нашего поэтического языка"; он говорит с точки зрения карамзинистов еретические истины о языке: "древний греческий язык вдруг открыл ему (славяно-русскому языку.
– Ю. Т.) свой лексикон, сокровищницу гармонии, даровал ему законы обдуманной грамматики, свои прекрасные обороты, величественное течение речи... Сам по себе уже звучный и выразительный, отселе заемлет он гибкость и правильность". (Ср. мнение Шишкова выше, стр. 31.)