Пушкин в Голутвине. Герой не своего романа
Шрифт:
Я пытаюсь объяснить ей, что в этой весне никому не полагается никого ни бросать, ни подбирать. Что все весеннее идет само собой, как движется лед по реке. Но вместо слов я издаю невнятное мычание, нелепо жестикулирую.
– Обещай остаться со мной, – девушка обхватывает руками мое запястье. Я не знаю, хочется ли мне остаться с ней или нет, но запах весны портится, тяжелеет, становится удушливым и сальным. Так пахнет…
– Я жарила картошку с луком, – сказала мама.
– Что? – я растеряно заморгал.
– Ты спросил, чем у нас на кухне пахнет, – ответила мама. –
– Нет, не забыл. Просто задумался.
– О чем?
– Да так, одноклассницу одну вспомнил. Точнее, сон о ней. Ее мама еще с тобой в одном отделе работала.
– Ты про Иру что ли?
– Да, про нее. Она мне с пятого класса нравилась. Однажды на школьной дискотеке я набрался храбрости и пригласил ее на танец. Ира нехотя согласилась. А я так обрадовался, что начал нести какую-то чушь. В итоге она сбежала от меня посреди танца и потом до конца вечера пряталась.
– Ты мне ничего не рассказываешь, – мама обиженно поджала губы и, отвернувшись от меня, принялась ложкой перемешивать картошку в стоящей на плите сковородке.
– Чего не рассказываю? – удивился я.
– Ничего, – повторила мама. – Даже о том, что тебе в школе какие-то девочки нравились, только сейчас от тебя узнаю. Все от меня скрываешь. Что мы с отцом тебе такого сделали, что ты с нами разговаривать перестал?
– Я просто об Ире только сейчас вспомнил…
– Вот! Только девок своих и вспоминаешь, а о нас с отцом никаких у тебя воспоминаний хороших. Все детство с радостью вспоминают, только не ты. А мы тебя так любили! – мама смахнула слезу.
– Мам, я все помню.
– Да? Тогда давай, расскажи, что помнишь! – мама швырнула ложку в раковину.
– Ну… помню, что в детстве не мог выговаривать букву «р». Никакие занятия с логопедом не помогали. Тогда папа велел мне открыть рот и ногтем надавил мне на небо, а потом сказал: «Чувствуешь на небе риску? Поставь на нее кончик языка и скажи «р-р-р». Я сделал, как он учил, и у меня почти сразу получилось раскатистое «р», я смог произнести слова «тигр», «дракон» и «дурак» не картавя.
– И это твое хорошее воспоминание? – мама закатила глаза и всхлипнула.
– Помню, мне было лет пять. Мы с папой пошли за грибами. Лес был за полем. Когда мы шли через поле, папа поймал кузнечика. Я таких огромных никогда не видел – сантиметров десять, наверное. Папа протянул кузнечика мне, а я его как-то неловко взял, и он меня за палец укусил. Я испугался и отдернул руку так резко, что оторвал кузнечику голову. Не помню, заплакал ли тогда от боли или страха, но эта голова, вцепившаяся в мой палец, мне запомнилась очень четко. Почему-то синевато-розоватого цвета. Вообще, мне жаль того кузнечика. Как-то глупо с ним вышло.
– Нет, ты ничего не помнишь, ни-че-го. Ужин на плите. Поешь, если, конечно, у тебя нет более важных и интересных дел, чем есть то, что приготовила двоя дура мать.
– Мама, так напомни мне, пожалуйста, – я аккуратно положил руки на мамины плечи. – И дел у меня никаких нет.
– Степа, прекрати ерничать. Это отвратительно. Уму непостижимо, откуда в тебе столько цинизма, злобы и ненависти. Мы тебя всегда так любили!
23
– Как думаешь, почему у меня с мамой так получается? – спросил я Вику, когда мы с ней прогуливались по Останкинскому парку. – Пытаюсь помочь ей себя выдумывать, но ничего хорошего не выходит. Что ни скажу, она все с ног на голову переворачивает, или вообще не слышит.
– Видимо, ты говоришь не то, что ей хотелось бы слышать, – ответила Вика.
– А ты знаешь, о чем бы она хотела услышать?
– О том, что у тебя лучшая в мире мама. И что у тебя было бесконечно счастливое детство. Ей хочется, чтобы твое детство никогда не заканчивалось. Чтобы ты спрашивал у нее совета, с какой челюсти нужно начинать чистить зубы – с верхней или нижней. Чтобы уточнял, на каком ботинке шнурок в первую очередь завязывать – на левом или на правом.
– Но если бы я в двадцать лет спрашивал совета в таких делах, это бы означало, что у меня синдром Дауна или что-то в этом духе. Неужели ей хотелось бы иметь сына дебила? – удивился я.
– Ей так хочется только потому, что ты не дебил, а самостоятельно мыслящий взрослый человек. Был бы ты умалишенным, твоя мама день и ночь бы плакала, мечтая о том, чтобы ты поумнел и набрался самостоятельности. Но тебе, несомненно, в роли дебила было бы с ней намного проще. Больных, убогих и всячески страдающих любят гораздо больше, и понимание они находят легче. Убил бы ты кого-нибудь в пьяной драке и сел бы за это в тюрьму, ее отношение к тебе сразу бы изменилось. Мама бы придумала для себя миллион оправданий, почему ты так поступил. Обвинила бы в сговоре весь мир, а ты бы стал лучшим, самым умным и добрым сыном на планете, потому что тебе пришлось страдать. Многие люди на уровне подсознания уверены, что плохой человек страдать не может. Минус этой уверенности в том, что ум обращает ее в силлогизм – если человек страдает, то он хороший, а если не страдает, то по определению – злыдень, подлец и негодяй.
– Так мне что, действительно кого-то убить нужно, чтобы наладить отношения с мамой?
– Нет, конечно, – Вика улыбнулась. – Можешь, например, жениться на какой-нибудь стерве, тупой и уродливой, которая будет тебя гнобить. Да, жениться лучше по залету. Чтобы мама была уверена, что та стерва специально все подстроила, чтобы тебя захомутать.
– Но я не хочу становиться страдальцем, – я задумался. – Да и страдающие люди у меня симпатии не вызывают. По-моему, гораздо проще быть несчастным, а вот ради счастья еще попотеть нужно.
– Вот видишь? Большинство людей постоянно терзают смутные сомнения, а тебя, скорее, смущают сомнительные терзания. Ты сам не страдаешь, поэтому страдальцы тебя раздражают, – Вика привстала на цыпочки и взъерошила волосы на моей голове. – А твоя мама страдает. От этого все непонимание.
Я хотел возразить, что моей маме не от чего страдать, но осекся. Нелюбимая работа, пьющий безработный муж – творческая личность, сын – нечуткий и злобный циник. Есть от чего затосковать и принять сердцем безысходность.