Пушкин. Тютчев: Опыт имманентных рассмотрений
Шрифт:
(VI, 132 [163] )
Зарецкий произносит свою реплику нарочито регистрирующим тоном, но его ровное «убит» отзывается в душе Онегина «страшным восклицанием».
Смерть Ленского занимает фактически всю вторую половину романа. Она, можно сказать, размножена в тексте, парадоксально неоднократна. Если беглых замечаний о смерти множества персонажей мы почти не запоминаем, то убийство Ленского подчеркнуто происходит дважды: Онегин
163
Римской цифрой обозначается номер тома, арабской – номер страницы.
164
Сам роман представляется автору видением «поэтического сна», «смутного сна» и т. п. Паскаль еще до Пушкина, смешивал явь и сон даже в эмпирической реальности: «…жизнь – тоже сон, только менее отрывистый» (Б. Паскаль. Мысли // Ларошфуко Ф. де. Максимы. Паскаль Б. Мысли. Лабрюйер Ж. Характеры. М., 1974. С. 176).
(VI, 612)
Кстати сказать, высокий модус XXXVII строфы предварен в XXXVI, цитируемой гораздо реже. В ней гибель поэта дана на реминисценциях множества скорбных элегических сетований с характерным восклицанием «где»:
Увял! Где жаркое волненье,Где благородное стремленьеИ чувств и мыслей молодых,Высоких, нежных, удалых?Где бурные любви желанья… [165]165
Таков, например, поэтический синтаксис в стихотворении К. Батюшкова «На смерть Пнина» и мн. др. Из множества послеонегинских образов назовем элегию А. Одоевского «На смерть А. Грибоедова» и стихотворение О. Мандельштама на смерть Андрея Белого («Меня преследуют две-три случайных фразы…»).
(VI, 132)
Итак, смерть Ленского с ее разнообразными отзвуками по всей второй половине романа (совсем вне мотива остается лишь четвертая глава, хотя «обертоны» есть и в ней) получает гораздо больший вес, чем все остальные смерти, вместе взятые. Наше первоначальное впечатление о смерти как о естественном моменте в круговороте бытия вдруг резко смещается по большой амплитуде смысла. Сначала жизнь и смерть почти приравниваются друг к другу, а затем смерть оказывается драматическим событием. Пушкин спокойно позволяет остаться этой антитезе, и две оценки смерти рождают структурно-смысловое напряжение своим неснимающимся противоречием.
Но и это еще не все. Пушкин не ограничивается построением структурных противоречий, но подключает к фабульной семантике обобщающие рефлексии авторского мира, намеренно создавая полную семантическую неопределенность, [166] призванную отобразить такое же свойство универсума. Посмотрим на несколько известных мест:
Увы! на жизненных браздахМгновенной жатвой поколенья,По тайной воле провиденья,Восходят, зреют и падут;Другие им во след идут…Так наше ветреное племяРастет, волнуется, кипитИ к гробу прадедов теснит.Придет, придет и наше время,И наши внуки в добрый часИз мира вытеснят и нас!166
См. ст.: Гурвич И. А. Явление неопределенности в романе Пушкина «Евгений Онегин» // Проблемы литературоведения и преподавания литературы. Ташкент, 1977. С. 102.
(VI, 48)
То же и в другой модуляции:
Или, не радуясь возвратуПогибших осенью листов,Мы помним горькую утрату,Внимая новый шум лесов;Или с природой оживленнойСближаем думою смущеннойМы увяданье наших лет,Которым возрожденья нет?(VI, 140)
И, наконец, последние строчки восьмой главы:
Блажен, кто праздник Жизни раноОставил, не допив до днаБокала полного вина,Кто не дочел Ее романаИ вдруг умел расстаться с ним,Как я с Онегиным моим.(VI, 190)
Даже из процитированных мест видно, сколько поэтического разнообразия вкладывает Пушкин в свое решение важнейшей онтологической проблемы. Из естественного приятия хода жизни, из горестных ламентаций, из почти мажорного описания круговорота поколений, из печального расхождения путей человека и природы, из меланхолических вариаций эпикурейского мотива ранней и внезапной смерти – из всех этих более или менее расхожих вне художественного контекста суждений складывается сложнейшая поэтическая парадигма с мерцающим значением. Пушкин ведет с читателем бесконечный диалог, меняя точки зрения, и читатель, не останавливаясь ни на одной из них, испытывает в результате благотворный катарсис.
По основному эмоциональному тону, свойственному парадигме мотива жизни и смерти в «Онегине», роман может быть сближен с тональностью Книги Екклесиаста. «Онегин», как и многие другие произведения поэта, постоянно напоминает нам об этом, особенно местами, связанными с мотивом ровности, своевременности, меры. Еще в раннем послании к Каверину (1817) читаем:
Всему пора, всему свой миг,Все чередой идет определенной:Смешон и ветреный старик,Смешон и юноша степенный.(I, 237)
Не правда ли, это похоже на прямую парафразу известнейшего изречения:
Всему свое время, и время всякой вещи под небом:Время рождаться и время умирать…Время обнимать и время уклоняться от объятий.(Еккл. 3, 1–2, 5)
Приведем несколько реминисценций Книги Екклесиаста в «Онегине»:
И без меня пора придет;Пускай покаместь он живетДа верит мира совершенству.(VI, 38)
Пора пришла, она влюбилась.Так в землю падшее зерноВесны огнем оживлено.(VI, 54)
Все благо: бдения и снаПриходит час определенный;Благословен и день забот,Благословен и тьмы приход!(VI, 126)
Лета к суровой прозе клонят,Лета шалунью рифму гонят…(VI, 135)
Другие дни, другие сны;Смирились вы, моей весныВысокопарные мечтанья.(VI, 200)
Из этих фрагментов, относящихся ко всем главным персонажам – Онегину, Татьяне, Ленскому и автору, – нетрудно эксплицировать смысл даже в дискурсивно-рациональной форме. Он, разумеется, в тексте поэтически осложнен, будучи рассеян в различные стилистические сферы: бытовую, ироническую, высокую и т. п. Но особенно обогащается поэтический смысл реминисценциями, которые подслаивают бытийный фон, выполняя заодно свою функцию скреплений мирового поэтического текста.
Жизнь и смерть в «Евгении Онегине» выходят у Пушкина в конце концов из поэтических образов в область символов бытия. Это как бы две ступени, которые в своем поэтическом и универсальном становлении постепенно выравниваются, и граница между ними скрадывается. Происходит эскалация универсалий в читательское сознание. Мы переживаем жизнь и смерть как тождество незавершенного и завершенного.