Пустой Амулет
Шрифт:
— О господи! Камеру в отеле забыла. Ничего страшного. Поезжайте.
Когда она увидела меня живым и здоровым, у нее буквально началась истерика, а я подумал: «Это уж слишком», и представил, как везу ее в Бени-Макаду к психиатру. Потом она развернулась и заорала на Абдельвахида:
— Сукин сын!
Думаю, она так и не простила ему эту шутку, но сам он до сих пор вспоминает о ней с удовольствием. Как я уже говорил, я не сумел заставить себя отругать его, ведь в каком-то смысле он сделал это ради меня, надеясь, что в итоге Валеска изменит свое поведение. Но ничего, естественно, не изменилось, поскольку она сочла это всего лишь прихотью сумасшедшего араба, которому было любопытно посмотреть, как она отреагирует.
Вокруг растут причудливые виллы. Они хорошо построены, но уродливы и похожи на старомодные музыкальные автоматы с фасадами, разукрашенными чугунным литьем и изразцами. Закон требует, чтобы у каждой была дымовая труба, но эта труба никогда не соединяется ни с чем внутри дома и играет чисто декоративную роль. Строители ждут покупателей, но те не
Надеюсь, что у Вас все хорошо и что Вы ответите.
Я поставил перед собой цель писать Вам пусть не часто, но регулярно, дабы Вы могли поддерживать связь с этим уголком внешнего мира: возможно, это поднимет Вам дух. Безусловно, единственный способ дать Вам представление о моей жизни — писать первое, что приходит в голову. При сознательном отборе материала можно навязать свою точку зрения — parti pris. [5] Думаю, мой метод позволит нарисовать более точную картину моей повседневной жизни, по крайней мере, той ее части, что протекает у меня в голове, — несомненно, важнейшей.
5
Предвзятое мнение (фр.).
Я часто представлял себя в Вашем незавидном положении в случае пожара или землетрясения. Не иметь возможности встать с кровати и попытаться спастись бегством. Или, если Вы сидите в инвалидной коляске, ездить на ней лишь взад-вперед по коридорам. Наверное, это было бы главной моей заботой, хотя, возможно, и нет, ведь нельзя жить в постоянном ожидании пожаров или землетрясений. Но, лежа ночью без сна, я могу во всех подробностях вообразить, как задыхаюсь от дыма или как лечу на пол вместе с упавшей на ноги балкой и давлюсь измельченной штукатуркой. Надеюсь, Вы не представляете себе ничего такого, — почему-то я в этом уверен. Теперь Вы, наверное, стали уже в достаточной степени фаталистом, чтобы считать все объективные явления сопутствующими факторами своей болезни. Если так, возможно, это отчасти вызвано тем, что Вам пришлось восемь лет терпеть несносную жену — своеобразная тренировка перед окончательным и полным смирением. В то же время мне пришло в голову, что постоянное присутствие такой женщины, как Памела, возможно, увеличило напряженность, которая в конце концов и привела к удару. Все эти восемь лет Вы безвинно страдали. Памела была расисткой. Она считала себя выше Вас, поскольку знала, что триста лет назад ее предки жили уже в Массачусетсе, тогда как Ваши — в каком-то захолустном уголке Украины. «Мы приехали сюда первыми, и эта земля, разумеется, наша, но нам нравится принимать вас здесь, поскольку это разнообразит жизнь». Я ошибаюсь или Памела такой и была? Разве Вы постоянно не ощущали глубокого противоречия между тем, что она говорила, и тем, как она поступала? Спустя столько лет я плохо помню ее. От меня ускользает лицо, и я не могу мысленно его себе представить. Однако помню голос. Он был хорошо поставлен и приятен на слух, если только она не сердилась. Этого и следовало ожидать: ведь мы нарочно изменяем свой голос и манеру речи, если хотим передать эмоцию. Но теперь я должен спросить: Памела хотя бы разсердилась? Мысленно прокручивая назад пленку с завтраком в Кито (в том ветхом кафе-мороженом с балконом, где подавали еду), я воспринимаю ее резкие, отрывистые фразы не как выражение досады, а как приказы, отдаваемые низшему по званию. Они произвели требуемый эффект: Вы сжались в своей скорлупе и замолчали. Все было замечательно, пока не возникло сопротивления, и тогда пришлось отдавать команды.
Дело в том, что два или три десятилетия я не думал о ней вообще. Я вспомнил о ней сегодня утром лишь потому, что пытался, исходя из своих знаний о ее жизни, представить возможные причины повреждения головного мозга. Я признаю, что постфактум это имеет лишь чисто академический интерес. Вскрытие не излечивает больного.
Проснувшись сегодня утром, я вспомнил дурацкую песенку, которую слышал в детстве, когда ее пела мне женщина по имени Этель Робб. (Не знаю, кем она была, но припоминаю, что, кажется, работала школьной учительницей.) Слова показались мне такими странными, что я выучил их наизусть.
Симнею порой, кокта с толин Пыстрый фетер кросно ф окна туль, Шеншчина токта ис фотефилъ Фелосипет катиль по фестипюль.(Мелодия — вариант «Ach, du lieber Augustin» [6] .) Вы наверняка не слышали этой песни. Интересно, слышал ли ее хоть кто-нибудь, кроме знакомых мисс Робб?
Начало двадцатых было эпохой песенок с абсурдными словами: взять, например, «Ей-же-ей», «Ого-пого», «О, Лина, царица Палестины», «Да, у нас нет бананов», «Барни Гугль» и бог знает что еще. Была также песенка Фанни Брайс под названием «Подержанная роза», из-за которой у меня вышел казус с матерью хозяйки дома, когда я спел ее здесь на вечеринке в шестидесятых.
6
Ах, мой милый Августин (нем.) — австрийская народная песня.
— Даже вы, Пол Боулз, даже вы?
Это было так неожиданно и драматично, что мне показалось, будто я совершил серьезный промах. К счастью, другие гости знали эту песню и смогли убедить ее, что я сымпровизировал не специально для этого случая, хотя она, похоже, так до конца и не успокоилась.
Мне кажется, наша с Вами важнейшая общая черта (хотя Вы вправе утверждать, что ничего общего между нами нет) — убежденность в том, что человеческий мир вступил в заключительную фазу распада и разрушения и что это приведет к мучительному хаосу, когда любые попытки управления или сохранения порядка окажутся совершенно неэффективными. Я всегда замечал, что Вы клеймите упадок цивилизации еще яростнее, нежели я. Так было, разумеется, когда худшим нашим кошмаром казалось уничтожение в результате ядерной войны. Но теперь мы можем представить себе условия, при которых скоропостижная смерть от огня, возможно, стала бы желанным освобождением из ада нашей жизни, и мы жаждали бы вселенской эвтаназии. Вправе ли мы надеятьсяна ядерную катастрофу — в этическом смысле — или же обязаны неуклонно желать продления человеческого рода, каких бы страданий это ни стоило? Я употребил слово «этический», поскольку мне кажется, что неэтичные желания неизбежно ведут к ложным заключениям.
Наверное, за всем этим стоит мое подспудное стремление узнать, не изменила ли полная нетрудоспособность хоть в какой-то мере Вашу точку зрения? Возможно, Вы стали раздраженнее, покорнее или же полностью равнодушны? (Впрочем, Вы не были таким ни при каких обстоятельствах, и я сомневаюсь в вероятности столь крутого изменения характера.) Я предчувствую, что, возможно, Вы считаете все это сугубо частым делом и мои назойливые расспросы, в конце концов, Вас разозлят.
Я вижу, что на самом деле Вы не помните тех выходных, о которых упоминали ранее. Нет ничего постыдного в том, что Вы не можете всего вспомнить, но вдвойне досадно, что Вы лишились не только внешней, но и внутренней подвижности — я имею в виду свободу передвигаться в прошлом и исследовать закутки памяти. Знаю: прошло сорок лет, Вы говорите, что забыли, и мы все втроем так напились, что никто не мог вспомнить подробности той нелепой поездки. Но мы с Вами пока не были пьяны, когда прибыли в деревню (и пришлось сойти с поезда, поскольку железную дорогу дальше не проложили). Было еще светло, мы перешли реку по недостроенному мосту и добрались до так называемого отеля. Наверняка Вы помните, что из выпивки был один мескаль, Вы твердили, что он воняет политурой, и я припоминаю, что это действительно было так. Вы с тех пор когда-нибудь пили его? Ну и ночка! Бартоломе сидел, все больше напиваясь, и хохотал до упаду. В определенный момент (поройтесь хорошенько в памяти — Вы должныэто помнить) противомоскитная сетка над моей кроватью рухнула мне на голову, я запутался в складках и расчихался от пыли, а Бартоломе, сидя в кресле, показал на меня, когда я барахтался, и воскликнул:
— Pareces al Ni~no Dios! [7]
И Вы с ним безостановочно смеялись, пока я чихал и молотил руками, пытаясь найти отверстие в сетке. Оставалось лишь отправить Бартоломе за новой бутылкой «Техуакана» и пить мескаль дальше. Мне кажется, именно Бартоломе в конце концов выпутал меня. Я допускаю, что Вы были под хмельком, но все же не настолько пьяны, чтобы ничего не помнить. Все это было забавно и относится к кредитной части бухгалтерской книги. Но, как всегда, я острее осознавал не веселье, а неприятные детали. Следующий день показался нескончаемым. Что за мучение — ехать на трясущемся, расшатанном маленьком поезде! Я с отвращением смотрел на кактусы, которые усеивали выжженные склоны холмов на целые мили. При каждом толчке пульсирующая боль в голове усиливалась. Бартоломе спал. Кажется, у Вас похмелья не было, и это меня немного злило: тогда Вы уже привыкли к алкоголю, а я еще нет. Но раз Вы говорите, что не помните, я остаюсь наедине со своими воспоминаниями — возможно, все это мне приснилось.
7
Похож на младенца Иисуса (исп.).
Иногда мне кажется, что Вы преувеличиваете свою нынешнюю неполноценность, хотя, безусловно, не для того, чтобы вызвать жалость, ведь это на Вас не похоже, да и, впрочем, стремление к преувеличению, вероятно, имеет бессознательную природу. Тем не менее, Вы настолько подчеркиваете свое несчастное положение, что Вас просто нельзя не пожалеть. Вопрос: почему Вы так усиленно педалируете свое горе? Мне кажется, просто от озлобленности. Наверное, Вы думаете: «Теперь я прикован к инвалидной коляске. Вот и все — именно этого хотел весь свет». Иными словами, это ониво всем виноваты. Если бы Вы были верующим, то могли бы пенять на Бога, но разве это приносило бы больше удовлетворения?