Пустыня в цвету
Шрифт:
«Мне суждено открыть для него родину, а ему для меня – Восток», – думала она.
В ноябре бурей повалило несколько берез. Глядя на их широкие, плоские корни, Динни вспомнила слова Флер о том, что единственный способ заплатить налоги на наследство – это продать лес на сруб. Но отцу только шестьдесят два года! А как покраснела Джин в тот вечер, когда они приехали и тетя Эм сказала: «И будут они плодиться и размножаться». У них, наверно, будет ребенок. И, конечно, сын. У таких, как Джин, всегда родятся сыновья. Еще одно поколение Черрелов. Вот если бы у них с Уилфридом был ребенок! Ну, а что они с ним будут делать? С детьми трудно бродить по свету. И вдруг ей стало жутко. Что ей сулит будущее? Рядом прошмыгнула белка и запрыгала вверх по стволу. Динни с улыбкой проводила глазами проворного рыжего зверька с пушистым хвостом. Слава богу, Уилфрид любит животных! «Когда на божий постоялый двор введут ослов»… Разве ему
В поместье Кондафорд не было ни дворецкого, ни электричества, и Динни выбрала минуту, когда горничные ушли, подав десерт и вино на полированный ореховый стол, на котором горели свечи.
– Простите за откровенность, – заявила она вдруг, – но я выхожу замуж.
Наступило молчание. Все четверо привыкли говорить и думать – а это не всегда одно и то же, – что Динни создана для счастливой семейной жизни, но вот теперь никто не обрадовался, узнав, что она и в самом деле собирается кого-то осчастливить. Первая нарушила молчание Джин:
– За кого?
– За Уилфрида Дезерта, младшего сына лорда Маллиона, – он был шафером Майкла.
– А-а… Но…
Динни пристально следила за выражением их лиц. Вид у отца был невозмутимый: он понятия не имел, о ком идет речь; на добром лице матери выразилось беспокойство и недоумение; Хьюберт, казалось, с трудом сдерживал досаду.
– Когда же ты с ним познакомилась? – спросила леди Черрел.
– Всего десять дней назад, но с тех пор мы часто встречались. Боюсь, что это, как и у тебя, Хьюберт, любовь с первого взгляда. Мы запомнили друг друга со свадьбы Майкла.
Хьюберт уставился в тарелку.
– А ты знаешь, что он перешел в мусульманство? Так по крайней мере говорят в Хартуме.
Динни кивнула.
– Что? – воскликнул генерал.
– Такие ходят слухи.
– Зачем он это сделал?
– Не знаю, я с ним незнаком. Но он долго слонялся по Востоку.
У Динни чуть было не вырвалось: «Не все ли равно – мусульманин ты или христианин, если все равно не веришь в бога», но она промолчала, – этим Уилфрида в их глазах не украсишь.
– Не понимаю, как можно переменить свою веру, – отрезал генерал.
– Что-то я не вижу у вас особого восторга, – пробормотала Динни.
– Дорогая, откуда же быть восторгу, если мы его совсем не знаем?
– Ты права, мама. Можно пригласить его к нам? Он способен прокормить жену, и тетя Эм уверяет, будто у его брата нет прямых наследников.
– Динни! – возмутился генерал.
– Да я шучу, папа.
– Куда серьезнее то, что он живет, как кочевник, – сказал Хьюберт, – вечно скитается с места на место.
– Кочевать можно и вдвоем, Хьюберт.
– Но ты всегда говорила, что ни за что не расстанешься с Кондафордом!
– А ты, я помню, твердил, что не понимаешь, зачем только люди женятся. Наверно, и ты, мама, и ты, папа, тоже когда-то это говорили. Но попробуйте повторить это теперь!
– Злючка!
Одно короткое слово сразу прекратило спор.
Но перед сном Динни спросила у матери:
– Значит, я могу пригласить к нам Уилфрида?
– Конечно, когда хочешь. Нам самим не терпится его увидеть.
– Я понимаю, мама, это неожиданно, да еще сразу после свадьбы Клер; но вы ведь знали, что когда-нибудь настанет и мой черед.
Леди Черрел вздохнула:
– Да, знали.
– Я забыла сказать, что он – поэт, настоящий поэт.
– Поэт? – переспросила мать таким тоном, будто это известие только усилило ее тревогу.
– Их довольно много лежит в Вестминстерском аббатстве. Но ты не беспокойся, его туда не пустят.
– Разная вера – вещь серьезная, Динни, особенно когда появятся дети.
– Почему? У детей нет никакой веры, пока они не становятся взрослыми, а тогда они выберут ту, которая им по душе. К тому же, пока мои дети вырастут – если они вообще у меня будут, – интерес к религии станет чисто историческим.
– Динни!
– Да и сейчас это почти не играет роли, разве что в каких-нибудь уж очень набожных семьях. Для большинства людей религия все больше и больше превращается в мораль.
– Мне трудно судить. Я в этом плохо разбираюсь, да и ты, по-моему, тоже…
– Мамочка, погладь меня по голове.
– Ах, Динни, я надеюсь, что ты сделала хороший выбор.
– Дорогая, я не выбирала, выбрали меня.
Очевидно, это ничуть не утешило мать, и, не зная,
У себя в комнате она села за стол и принялась писать письмо:
«Поместье Кондафорд. Пятница.
Дорогой мой
Так как это безусловно и безоговорочно первое любовное письмо в моей жизни, мне будет трудно его написать. Пожалуй, лучше всего просто сказать „я вас люблю“ и на этом кончить. Я поведала домашним радостную весть, и она, конечно, привела их в замешательство. Теперь они жаждут поскорее увидеть вас воочию. Когда вы приедете? Если вы будете здесь, все это перестанет казаться мне сном наяву. Живем мы здесь просто. Не знаю, может и надо бы завести более пышные порядки, но нам это не по карману. Три служанки, шофер, он же конюх, и два садовника – вот вся наша челядь. Думаю, вам понравится мама, но с отцом и братом вам вряд ли будет сразу легко; зато жена брата, Джин, потешит ваше поэтическое воображение, – существо она яркое и самобытное. И я уверена, что вы полюбите Кондафорд. Тут по-настоящему пахнет стариной. Мы сможем кататься верхом; мне ужасно хочется побродить с вами, показать мои любимые уголки. Надеюсь, дни будут солнечные, ведь вы так любите солнце. Мне тут хорошо почти в любую погоду, а уж с вами и подавно. Комната, где вы будете жить, – совсем на отлете, и в ней удивительно тихо; в нее надо подняться по пяти кривым ступенькам, и ее зовут „Комнатой священника“, потому что там был замурован Энтони Черрел, брат Джилберта, владельца Кондафорда при Елизавете, – ему спускали еду по ночам в корзине, прямо к его окну. Он был видным католическим священником, а Джилберт – протестантом, но брат ему был дороже религии, как и положено всякому порядочному человеку. Когда Энтони просидел в этой комнате три месяца, стенку как-то ночью разобрали, а его переправили на юг, через всю страну, к реке Болье, и посадили на небольшое парусное судно. Стену выложили снова, чтобы никто ничего не заметил, и окончательно ее разрушил только мой прадед – последний в роду, у кого были хоть какие-то деньги. Стена эта действовала ему на нервы, и он ее сломал. Прадеда до сих пор еще помнят крестьяне, – верно, потому, что он правил четверкой лошадей. Внизу, у подножия кривой лесенки, – ванная. Окно, конечно, прорубили побольше, и оттуда прелестный вид, особенно сейчас, когда цветут сирень и яблони. Моя же комната, если это вас интересует, узкая и похожа на келью, но зато оттуда видны лужайки, склон холма и дальний лес. Я живу в ней с семи лет и не променяю ни на какую другую, пока вы не подарите мне
Безделушки и игрушки мне на радостьНа заре из птичьих песен и из звезд лучистых ночью.Мне кажется, эти стихи Стивенсона – мои любимые. Вот видите, несмотря на домовитость, и во мне, должно быть, есть цыганская кровь. Папа, кстати сказать, необычайно любит природу, – он нежно привязан ко всякому зверью, птицам и деревьям. По-моему, это, как ни странно, свойство большинства военных. Но любовь их, конечно, носит осязаемый, практический характер, в ней нет эстетского любования. Фантазия для них – это нечто „заумное“. Я колебалась, не подсунуть ли им ваши стихи, но решила, что, пожалуй, не стоит: они могут понять их слишком буквально. В живом человеке всегда есть что-то куда более располагающее, чем в его произведениях. Боюсь, что сегодня мне не уснуть, ведь это – первый день, когда я вас не видела, с самого сотворения мира. Спокойной ночи, дорогой, будьте счастливы.
Целую вас
Р. S. Я нашла для вас фотографию, где я больше чем где бы то ни было похожа на ангела, вернее, нос у меня там не такой курносый, как всюду. Пошлю ее вам завтра. А пока посылаю два любительских снимка. Когда же я получу хоть какой-нибудь из ваших?
На этом и закончился этот далеко не самый счастливый день в ее жизни.
Глава девятая
Сэра Лоренса Монта недавно избрали в члены клуба «Бартон», в связи с чем он вышел из «Аэроплана», сохранив членство только в так называемом «Простофиле», «Кофейне» и «Парфенеуме»; он любил говорить, что если ему дано будет прожить на свете еще десять лет, – каждое посещение одного из этих клубов обойдется ему не меньше двенадцати шиллингов и шести пенсов.